Руссиш/Дойч. Семейная история
Шрифт:
Но и в тверской глубинке, как регулярно рапортовали чекисты в губернское управление, а оттуда шли донесения на Лубянку в Москве, требовалось ежедневно и ежечасно изобличать перекрасившуюся буржуазию и её законспирировавшихся пособников. Сам товарищ Сталин учил выявлять не зверские физиономии с громадными зубами и толстыми шеями, таких уже, по его мудрым наблюдениям, совсем не осталось, а людей тихих, сладеньких, почти святых.
Попытка «Союза защиты родины и свободы» Бориса Савинкова разжечь контрреволюционное восстание в соседней Ярославской области, мужественно пресечённая стражами коммунистического строя, заставила тверчан проявлять ещё большую бдительность и решительнее искоренять недобитые в Гражданку и ныне окопавшиеся в мирной жизни отбросы капитализма и империализма.
К
ми силами стремились увеличить надои молока, металлурги – выплавку чугуна и стали.
Свои особые планы обязались с честью воплощать в жизнь и доблестные коллективы ОГПУ. Из Твери получали осташковцы, например, разнарядку – разоблачить, допустим, в августе с.г. столько-то недобитых контра, а местные чекисты, в соответствии со всесоюзным почином, выдвигают план встречный – клянёмся обезвредить вражеских лазутчиков сколько надо плюс икс. Похвально? Конечно похвально! Работа передовая, ударная!
Обидно было, правда, за то, что стахановцам не совсем видимого фронта приходилось, как правило, прятаться в кустах на всесоюзных ярмарках тщеславия. Фотографии знатных ткачих и комбайнёров украшали газеты всех уровней, а чекистам только и оставалось, что руководствоваться великим лозунгом Маяковского: «Сочтёмся славою – ведь мы свои же люди, – пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм».
По заданию начальства и следуя патриотическим порывам всей страны трудился Емельян Игнатьич на поприще разоблачения не покладая рук. Сам сочинял расписные доносы на неблагонадёжных («видели, как тот подтёрся портретом великого Сталина из газеты „Правда"», «соседи за стеной отчётливо слышали, как те назвали товарища Молотова нецензурным словом», «завидев сотрудника ОГПУ, та специально перешла на другую сторону улицы»), сам арестовывал и препровождал в кутузку.
Давно точил зуб Емеля на кузнеца Ваньку Звонарёва из посёлка Пено. Зараза эта когда-то ухаживала за его Зиной. И хотя та напрочь отвергла его домогательства, он, даже несмотря на изменение семейного положения былой симпатии, продолжал её преследовать, имея целью расстроить счастливый социалистический брак Зинаиды с ответсотрудником. Намедни остановил супругу драгоценную на улице и, не стесняясь, всей своей красно-рыжей рожей выдавил: «Зинк, за муженька-то поганого не стыдно?»
Что делать? Извечный русский вопрос раздумьям в недрах емелиного ведомства не подлежал. Опробованным не раз методом подбросил Емельян в незапертый ванькин сарай с дровами пару экземпляров напечатанной в типографии ОГПУ листовки «Далой власть Советов!» (ошибку для пущей реалистичности антисоветского злодеяния сделали намеренно). Хотел, правда, Емеля только попугать незадачливого конкурента. Имел в виду зайти как-нибудь к Звонарю, да и «случайно» обнаружить компромат. «Вот ты, сучонок, и в моих руках. Ещё раз подойдешь к Зинке и про меня штой-то брякнешь, дам ход процессу. Пятилеточка тебе стопроцентно светит».
Но дело неожиданно повернулось иначе. Оказалось, за Звонарёвым давно присматривала одна из других ветвей мощного ОГПУ. И как раз после того, как Емеля внедрил на территорию противника предметы наглядной агитации и пропаганды антисоветского содержания, ветвь эта провела плановый обыск в звонарёвском жилище. Свидетельства вражеской деятельности подозреваемого сразу же обнаружились на видном месте.
Ивана Кондратьевича Звонарёва, злостного белогвардейца, троцкистского прихвостня и польского агента, неожиданно приговорили к высшей мере наказания и быстренько расстреляли в знаменитой Тверской тюрьме НКВД. Емельяну не хватило сил признаться Зине, что это он привёл её бывшего ухажёра на эшафот. Но, если честно, переживал сильно. Как только узнал о приговоре, даже напился вдрызг. Но кто же мог знать, что шуточный поступок завершится столь печальными последствиями. Потом, к счастью, подостыл и дал сам себя уговорить – никто не виноват, время такое. Если не мы их, то они нас. Лес рубят – щепки летят. Как же без щепок-то?
В обязанности ОГПУ входило тайное наблюдение за всеми иностранцами, находившимися на территории уезда. Тех было, правда, крайне мало. Молодая советская республика всё ещё находилась в международной изоляции. Однако налицо были и ростки успехов внешней политики. Дипломатическую блокаду прорвала Германия, пер-
вой признавшая СССР. В страну из-за рубежа опять потянулись предприниматели, инженеры, деятели культуры и даже простые граждане, симпатизировавшие новому общественному строю.
Однажды кто-то из бывших собственников должен был наведаться и на деревообрабатывающую фабрику в Кудыщах. Она им больше не принадлежала, но немцы по-прежнему желали покупать кругляк и пиломатериалы высокого качества, произведённые по германским стандартам. Емельяну поручалось сопровождать делегацию и оберегать её от нежелательных контактов. Самого его подмывало узнать, почему пролетариат Германии по русскому образцу выгнал ко всем чертям кайзера, но так и не решился на свержение власти буржуазии. К сожалению, до Кудыщ немцы не добрались. Что-то у них там произошло, и после приёма в Осташковском уездкоме партии они почему-то решили возвращаться в Москву. Поэтому получить ответ на мучивший его вопрос он так и не смог.
Высокой революционной честью для сотрудников ОГПУ в Осташкове стало участие в борьбе с кулачеством. На Тверьщине, как и по всей великой стране Советов, начиналась коллективизация деревни. Колхозы должны были наконец-то наполнить закрома родины, сделав голод пережитком истории, а жизнь на селе превратив в сущий рай.
Емельян, как всегда, числился в передовиках. В соответствии с распределением трудовых обязанностей в родном ведомстве сочинял он от имени деревенской и городской бедноты письма в партийные инстанции и газеты с требованием вырубить под корень зажиточное сословие, выжечь это зло калёным железом. Обращения к товарищам наверху получались вполне достоверными и образными – писал Емельян нарочно с грамматическими ошибками, но зато в неподдельных русских выражениях. Для публикации в рубрике «Письма с мест» приходилось их потом даже облагораживать. Следующим этапом была реализация собственных предложений, но уже в соответствии с высочайшими указаниями.
Во главе бригады соратников пропахал он в те годы сотни, если не тысячи километров по родному уезду в поисках мироедов. Разоблачение сельской контры каждый раз превращалось в большой праздник с песнями и плясками, водочкой и закуской в виде солёных огурцов и квашеной капусты да непременным опозориванием женской половины раскулаченного подворья. Жутко злая, но доступная для пролетариев тридцатиградусная «Рыковка», как в народе с уважением, в честь главы правительства Рыкова, величали новую водку («Как её пьют беспартийные?»), продавалась теперь повсюду и в любых дозах – 0,5 л («партиец»), 0,25 л («комсомолец») и 0,1 л («пионер»).
Возвращались в Осташков большей частью в приподнятом настроении, с обязательной гармошкой и распеванием любимых песен – «Но от тайги до британских морей Красная армия всех сильней» или «По военной дороге шёл в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год». Кто-то как-то нашептал Емеле, будто все эти новые зажигательные советские мелодии – нерусского происхождения. Сочинили их, мол, на свои национальные ноты авторы еврейских кровей родом из весёлого южного города Одессы. А русское – это «Во поле берёзка стояла», «Эх, ухнем» и на крайний случай «Калинка-малинка». Их и спевать русские люди должны.
С такой позицией Емельян был в корне не согласен. Кто-то из великих, он где-то слышал, назвал русские протяжные мотивы «стоном», а стонать ему совсем не хотелось. Жизнь придумала новые песни, и родословная их сочинителей, имена и фамилии, никого не должна интересовать. Главное, чтобы песня строить и жить помогала. Поэтому и хотелось народу затянуть хором громкое и дерзкое про паровоз в коммуну, винтовку в руке и тачанку-ростовчанку, гордость и красу всеми любимой рабоче-крестьянской Красной армии. А вот на «Люли-люли стояла» голос новой общественно-политической системы почему-то не прорезывался.