Русская эпиграмма
Шрифт:
На таких же высоких нотах звучат некоторые эпиграммы крупнейшего баснописца XVIII века И. И. Хемницера и драматурга и поэта В. В. Капниста. Хемницер не ограничивается отвлеченной критикой монархов и без обиняков указывает на русских императриц в связи с распространенным тогда предположением, что вольтеровскую «Историю государства Российского при Петре Великом» инспирировали Елизавета и Екатерина II. В эпиграмме на создание этой «Истории» Хемницер, как бы оправдывая Вольтера, лукаво вопрошает: «Ну, виноват ли он, когда его дарили //И просили, // Чтоб вместо правды ложь он иногда писал?» И уж совсем дерзко намекает на Екатерину II Капнист в рукописном цикле «Встречные мысли»: «А сколько было в свете жен, // На мужниных сидевших
Для эпохи русского классицизма все же наиболее характерным оставалось осмеяние общечеловеческих пороков без указания конкретных лиц. «Героям» обычно давались условные имена — Клит, Клав, Бавий, Альциндор. Подчас в самом имени раскрывался тот или иной ущерб: любителя выпить нарекали Хмельниным, скупого — Скрягиным, бездарного писателя — Мараловым и т. д. На рубеже XVIII–XIX веков классицистические каноны стали тесны для эпиграммы, нравоучительный тон мешал ей в полной мере проявить природную живость, сатирический темперамент, эмоциональность. И вот из потаенных недр оппозиционно настроенного дворянства и разночинных групп выплеснулась наружу серия инвектив против отдельных чиновников и офицеров, против' породившей их бюрократии, против церкви, а подчас против знати и царей. Такие эпиграммы не могли быть напечатаны. Они тайно передавались из уст в уста, а наиболее удачные нашли прибежище в рукописных сборниках тех лет. Одновременно возникли по духу близкие эпиграмме сатирические и водевильные «куплеты».
Эпиграммы, созданные в период сентиментализма и романтизма, заиграли новыми красками. Идейный вождь сентименталистов, один из гуманнейших и самых просвещенных людей своего времени Н. М. Карамзин не обошел вниманием любимый русским искусством жанр эпиграммы и обогатил его новым содержанием. Автор «Бедной Лизы» заметно усиливает эмоциональный строй эпиграммы, приглушая, однако, ее сатирическое звучание; за образец он берет альбомные стихи, вошедшие в моду еще в XVIII веке. Карамзин украсил рифмами многие философские афоризмы, тем самым сделав их выразительнее и доходчивее. Если же рассматривать его рифмованные афоризмы вместе с нерифмованными, то они далеко не идилличны. Чего стоит, например, такая его сентенция о придворной среде: «Больше лиц, нежели голов; а душ еще меньше».
К сожалению, его последователи — «карамзинисты» (В. А. Жуковский, В. Л. Пушкин и др.) стремятся придать эпиграмме исключительно салонный характер, иначе говоря, свести ее к тем «трудным пустякам», которые осудил еще Феофан Прокопович.
Русская эпиграмма совершила стремительный взлет, когда к ней прикоснулся Пушкин. Гениальный поэт стал теоретиком и истолкователем капризного жанра «окогченной летуньи», как метко окрестил эпиграмму Баратынский. Пушкин взял на вооружение весь арсенал накопленных до него приемов и, овладев оружием классического образца еще в лицейские годы, затем придал эпиграмме новые боевые свойства.
Так, пользуясь классицистической традицией обыгрывания имен, он проводит эту игру не по давно обкатанной схеме (глупый человек — Глупон, женщина-обольстительница — Прелеста и т. д.), а находит точные смысловые созвучия между фамилиями своих адресатов и отрицательными чертами их характера: Каченовский вследствие его журналистской драчливости ассоциируется с кочергой, и поэт назвал его Кочерговским; Булгарина за его приспособленчество и частую смену взглядов он сравнил с флюгером и нарек Флюгариным, да еще за доносы и пронырливость дает ему позорное прозвище Видок Фиглярин (см. примеч. к с. 132).
Однако ярче всего пушкинская новизна проявилась в эпиграммах-портретах. Если сравнить две эпиграммы на Аракчеева — одну, написанную Баратынским, а другую — Пушкиным, то, отдавая должное Баратынскому, который создал законченный тип верноподданного «слуги царя», легко заметить, насколько глубже пушкинское постижение того же типа, выпестованного николаевским режимом. Аракчеев Баратынского может быть соотнесен с любым временщиком, а у пушкинского Аракчеева мы видим не только личину, свойственную царским сатрапам («Всей России притеснитель», «Полон злобы, полон мести»), но и черты, присущие исключительно Аракчееву, своеобразному «феномену» зла и жестокости. Курсивом выделяя слова «Преданный без лести», поэт, с одной стороны, усиливает индивидуализацию Аракчеева через девиз, который тот сочинил для своего герба, а с другой, дает возможность в общем контексте всю фразу воспринять на слух, как «Преданный бес лести», что приводит к уничтожающей «героя» игре слов.
Но, пожалуй, наиболее искусной в своей нетрадиционно-сти является эпиграмма Пушкина на другого высокого сановника, наместника Крыма М. С. Воронцова. Казалось бы, это четверостишие развивается аналогично одной из миниатюр Вяземского в его «Поэтическом венке Шутовского» (Шаховского), комедию которого «По л у барские затеи…» вместе с другими его пьесами Вяземский неожиданно называет «затеями полного глупца». Между тем в пушкинской характеристике Воронцова первые пять ключевых слов эпиграммы намеренно приведены в логическое противоречие как по своему внутреннему, двухкомпонентному сочетанию («Полу-милорд, полу-купец» и т. д.), так и в смысловом соотношении друг с другом («полу-мудрец, полу-невежда» и т. д.). И это еще не все. В стихотворении есть второй план, намекающий на то, что самолюбивый и тщеславный Воронцов в ту пору страстно и безрезультатно ждал производства в «полного генерала» — генерал-аншефа.
Острые эпиграммы не всегда для их творцов проходили безнаказанно. Не последнюю роль сыграли они и в трагической судьбе Пушкина. Царь не простил поэту (наряду с другими «прегрешениями») эпиграмматических стрел, направленных в тех, кто окружал его священную особу, и даже в него лично. Зато дар эпиграмматиста, блеск и острота ума высоко ценились в передовых кругах России. Эти качества, мятежная искрометность служили своеобразной визитной карточкой гражданственности. Эпиграмма с восторгом принималась среди декабристов, в обществе «Зеленая лампа». К ней охотно прибегали в беседах и спорах выдающиеся ученые и деятели культуры тех лет.
Из блистательной когорты эпиграмматистов пушкинского времени наиболее представительными, кроме самого Пушкина, были его друг, душа петербургских салонов С. А. Соболевский, а также Е. А. Баратынский и П. А. Вяземский. Мы уже познакомились с оценкой, которую Пушкин дал Баратынскому. Что касается Вяземского, он более других русских поэтов размышлял о судьбах эпиграмматического жанра.
В молодости следовавший принципам Карамзина с его абстрактно-философскими и альбомными стихами, П. А. Вяземский с 1820-х годов первым наметил другой, перспективный путь развития жанра. Поэт стал разрабатывать эпиграмматическую сказку как удобную форму реалистического отражения мира. Ее объем позволял Вяземскому хотя бы бегло наметить индивидуальные черты осмеиваемого и одновременно типизировать его. Теперь перед читателем вставал не ходульный герой, не лекарь или судья вне времени и пространства, а человек своей страны, живо очерченный в определенных исторических обстоятельствах.
Поэты первых трех десятилетий XIX века, каждый внеся посильную лепту, подняли русскую эпиграмму на невиданную до того высоту. Велик и ее сатирический диапазон — от изящной тонкой шутки, меткой насмешки, глубокой иронии и сарказма до разящей громоподобной эпиграммы-приговора, смертоносного политического оружия. Такая эпиграмма вершит суд в веках, невзирая на чины и звания, осуждая своих «героев» на бессмертие позора. С этим несмываемым клеймом живут в памяти потомков вдохновители реакции, мракобесы типа Булгарина, Коцебу, Каченовского, как и осужденные на вечное посрамление правдолюбами последующих поколений продажный журналист и издатель Катков, шеф жандармов Плеве, оберпрокурор синода Победоносцев, приближенный царя, авантюрист Распутин и, наконец, сами цари.