Русская канарейка. Блудный сын
Шрифт:
Она уже выкарабкалась из такси – тяжелая, вся какая-то набухшая и больная, с бело-мучным казахским лицом. Подняла голову на онемевшего отца, сказала:
– Заплати, пожалуйста, у меня ни копейки, все на билет ушло… папа…
И он бросился к ней, к ее животу, к милому опухшему лицу (Гуля, Гуля!), осторожно обнял…
– Я так устала, папа… – выдохнула она.
И он все повторял как заведенный свое «боже-боже», пока метался на кухню за портмоне, вначале не нашел его (оказалось, – в кармане пиджака, а там единственная крупная купюра… да не важно! – и рукой таксисту: «Неважно,
– Ну, спасибо, мужик… – обескураженно произнес водила, трогая и головой покрутив на радостях.
Они опять осторожно обнялись, и он повел ее, лишь на мгновение спохватившись:
– А вещи?! – и вновь лишь рукой махнул: какие там вещи, все спустила, все! Только живот ее перед глазами маячит; заповедный живот с дорогим птенцом.
Она выглядела такой больной – как обычно бывало перед ее уходами в темные воды бездонного сна. Ступала медленно, покачиваясь, как грузовая баржа, входящая в гавань. И снова, едва слышным шелестом:
– Я так устала, папа…
– Покушать… и чай горячий, – бормотал он, укладывая дочь, поднимая обе ее тяжелых ноги на родимый «рыдван», дяди-Колино наследство… Да удобно ли ей будет на нем сейчас?! Господи, о чем я думаю, купим, все купим! Новую тахту им купим…
Он укрыл Айю теплым пледом, готовый уже бежать-догревать чайник, что-то быстро, и бурно, и убежденно повторяя – не мог уняться, говорил и говорил, чтобы не расплакаться.
Она бормотала из последних сил:
– Леон приедет… дверь не запирай… телефон пусть… – И опять: – Я так устала, папа…
Когда отец вернулся из кухни с подносом, на котором все, что по-быстрому, – яичница мгновенного приготовления, чай с лимоном и малиной, и гренки, конечно же, «фирменные гренки старика Морковного», – Айя уже спала. И спала так, как обычно вмертвую простиралась-вытягивалась, готовясь к своему протяжному сну.
Илья поставил никому уже не нужный поднос на стол, сел в ногах у дочери, положил, как любила она, руку ей на щиколотку – «для проводимости мыслей», и стал смотреть на обморочно-бледное, одутловатое, прекрасное, бессмертное Гулино лицо. На живот – как тот вдруг колыхнулся сам по себе.
Вскочил, достал из шкафа еще один плед, укрыл ее получше, хотя в доме совсем не было холодно, наоборот, очень тепло было; бережно подтыкал пушистую шерстяную материю под ноги, под уютно лежащий на боку живот, хлопоча над не рожденным еще внуком.
Опять сел в ногах, уставился в ненаглядное лицо…
Сидел, не в силах подняться, готовый просидеть ровно столько, сколько она проспит; перебирал все ближайшие заботы и дедовы хлопоты – неотменимые, срочные, такие сладко-мучительные… Хмурился, вздыхал, качал головой…
…и был бесконечно счастлив.
Бордо с золотом: благородное сочетание… Византийское великолепие Константинополя, сказочные дебри бахайских снов, припыленные штуки патрицианских тканей в подвалах Ост-Индской компании… Нет, красиво. Сказать Марьям – может, попробовать такое же в нашей спальне, на Корфу?
Все эти мысли, вызванные созерцанием коврового покрытия да и всего оформления дорогого люкса венского отеля «Палас Кемпински», где уже много дней продолжались труднейшие переговоры по обмену того на этого, были всего лишь дымкой, признаком усталости мозга, попыткой не дать дикому раздражению как-то повлиять на ход дела.
В подобные минуты доктор Набиль Азари всегда отвлекал себя красотой. А красота – за редким исключением – всюду его сопровождала. Он и сам был красив: невысокий изящный человек лет за шестьдесят, с прожигающими собеседника черными глазами, безукоризненной прической и аккуратно подстриженными седыми усиками. И такими приятными манерами, что одно его появление где бы то ни было привносило в любое общество деликатную уместность, достоинство и ненавязчивое дружелюбие. Среди знакомых и друзей он славился тонким юмором и умением любую неприятную ситуацию, любой конфликт погасить безобидным каламбуром. Иными словами, доктор Набиль Азари был прирожденным дипломатом.
К тому же он был прирожденным заговорщиком, хитроумным Одиссеем и выдающимся организатором. Через основанные им благотворительные и правозащитные фонды ежегодно прокачивались миллиарды на нужды общины «Ахмадия», к которой он принадлежал и казначеем и распорядителем которой был уже много лет – с тех пор, как в 1984 году ортодоксальный ислам предал его прекрасное миролюбивое вероучение хараму…
(О том, что родился он в Хайфе, где у его старинно богатой семьи с начала прошлого века был в Кабабире большой двухэтажный дом и где поныне жила его многочисленная многоступенчатая родня, знали считаные люди, самые близкие – например, Зара, которая еще в Бейруте, несмотря на разницу в возрасте, была его многолетней любовницей.)
Он стоял у открытой двери на балкон, курил свою голландскую сигару La Paz Corona из резаного табака и, привычно улыбаясь уголками губ, любовался сочетанием бордо с золотом – в портьерной ткани, в обивке кресел и козеток, в ковровом покрытии пола просторной гостиной. Византийское великолепие Константинополя, сказочные дебри бахайских снов…
«Грязные собаки… – думал он. – Они превратили ислам в исчадие ада. Невежи, они не знают Корана, зато с детства научаются убивать, полагая, что “джихад”, борьба за веру, – это и есть та кровавая бойня, в которую они погрузили цветущий Восток, а мечтают погрузить весь мир… Они понятия не имеют, что Коран запрещает насилие в вопросах веры…»
Двое его оппонентов сидели в креслах вокруг стола, тоже курили (все взяли тайм-аут и заказали кофе из бара) и нимало не были похожи на грязных собак. Наоборот: оба, несмотря на наличие бород, тщательно выскоблили утром остатние пустоши скул, одеты были в довольно дорогие костюмы, сидевшие на их грузных телах чуть топорно, и вели себя довольно учтиво.
А вот претензии их и заломленная цена были невероятно, чудовищно наглы! Впрочем, эти были всего только подрядчиками, получавшими свой процент; торговались они умело, и шантажируя, и льстя, и угрожая, и уговаривая… Был еще третий у них – человек-гора; тот в комнате не присутствовал, но неизменно торчал снаружи у двери и шнырял туда-сюда по коридору, пугая богатых постояльцев великолепного отеля своей невероятно зверской физиономией с рассеченной бровью и черной лакированной челкой пятиклассницы на бугристом лбу.