Русская красавица. Антология смерти
Шрифт:
Черубина де Габриак отключила телефон, одела лучшие вещи Дмитриевой, села возле зеркала и закурила. Жизнь покидала её. Сначала исчез дар. (Дмитриева после смерти Черубины более двух лет не писала совсем ничего, а потом стала писать другие, совсем не Черубиновские стихи). Следующими были руки. Гордые, аристократичные руки Черубины сжались вдруг в кулаки, потом бессильно упали вниз, навек покрывшись Дмитриевской вялостью и припухлостью. Потом опала осанка. Она была последним проблеском Черубины в этом мире. Морщины появились спустя минуту. (Знакомые не узнавали Дмитриеву после публичного разоблачения Черубины. Все признавали, что
Я дописываю. Отключаю телефон. Одеваю лучший свой наряд – то есть снимаю с себя всё. Сажусь перед зеркалом и беру сигарету. Страх сковывает движения. Бесконечную вечность попыток я не могу попасть зажигалкой к губам. Теперь остаётся только ждать. Я не исключение. Ничем не лучше я Мамочкина и Анечки. Дар сразил Сонечку, сразит и меня. На этот раз я погубила себя. Самоубийство? Извращённое самоубийство. Мутное зеркало показало корчащийся от смеха оскал. Как я вас, а, дарующие? Нет, ещё не время!
Тут я поняла, почувствовала – остался ещё долг. Я должна его погасить. Должна записать происшедшее для вас. Так я приняла решение писать этот текст.
Ведь вы же поняли? Спасибо. Мне важно. Очень важно объясниться. Этот текст – попытка поделиться опытом и призвать вас разобраться… Ещё несколько строк, и я закончу. Освобожусь от последнего долга. Потом – я знаю и чувствую – потом придёт финал. Они уже запустили механизм своего дара, и уже не смогут остановить машину. Я уйду и сотру в порошок последствия их жестокой шутки. Поплачут ли? Пойдёт ли дождь на моих похоронах? /Идёшь, на меня похожий,/ Глаза опуская вниз,/ Я их опускала тоже,/ Прохожий, остановись!/Прочти, слепоты куриной/И маков сорвав букет/ Что звали меня Мариной/и было мне столько лет…/ Не бойся, мол здесь могила,/Мол встану сейчас, грозя,/Я слишком сама любила/ Смеяться, когда нельзя…/ Цветаевсякие строки, непонятным образом навсегда поселившиеся в моей искажающей памяти, воспринимаются теперь буквально сопереживаются остро и мучительно…
Объективный взгляд:
Сгорбившись и постарев, она сидит перед трюмо и, покачиваясь, заставляет пальцы бить по клавишам. С момента первой строчки, от «сердце дёрнулось и заколотилось неистово» прошло чуть больше суток. От ноутбука она не отходила. Дверь не открывала. Не курила. Коньяк окончился давно.
Финал выходит у неё затянутым. Это от страха. Она боится. Боится дописать последнее слово. Этот текст – единственное, что защищает её сейчас от дара. Как только закончит – она знает точно – закончится сама. Ведь в ней, в отличие от настоящей Черубины, нет двойного сознания. От Черубины осталась Дмитриева, от Бесфамильной – некому оставаться.
Я смотрю на свои руки. Сообщаю: они – не мои. Вялые припухшие и безжизненные.
Спина сгибается всё больше и больше, она не может больше сидеть, не может больше писать, за нажатие каждой клавиши приходится бороться.
Приказываю уже почти парализованным рукам: пишите, не сдавайтесь, это продлит… Во мне больше нечего продлевать… Что наделала я? Дура! Только что сознание погасло, теперь вренулось опять, но уже нсова гансет Это смреть. Жаль
Часть вторая
Откуда есть пошла
– Врут, будто познание умножает скорбь! Познание
Марина съёжилась, вспоминая, подняла голову, посмотрела на звезду. Смотрела долго, будто желание загадывала.
– Молодец, – похвалила звезда равнодушно, потом включилась в разговор полностью, – Накачанные, видать, у тебя нервишки, раз выдержала. Хотя, говорят, Господь ничего непосильного не дарует. Раз взвалили, значит, твои внутренности на такой груз были рассчитаны.
– Господь? – Марина скептически хмыкнула, – Как говорится, на бога надейся, но и сам не плошай… А вы, стало быть, верующая?
– Я? – звезда задумалась, – По-другому. На себя надеюсь, но и верую, что Бог не оплошает.
– Вера в себя – хорошо, – окучивала мысли Марина, – Самоуверенность – плохо. Вот вы и выискали такой безопасный для совести компромисс!
Она вообще была страшно категоричная, эта Марина, чем и притягивала, чем и забавляла…
Выписка из дневника:
У Тэффи выискала: «Леонид Андреев работал только ночью, вышагивал по чёрному кабинету и диктовал наборщице, съёжившейся в кругу света у крошечной лампочки. Достоевский диктовал, лежа в постели, повернувшись лицом к стене. Эдгар По ставил ноги в холодную воду. Алексей Толстой клал на голову мокрую тряпку. Впрочем, легче перечислить писателей без причуд, чем с причудами». Ох, понимаю! Адский труд…. Больно это – наизнанку выворачиваться. Но мне писать необходимо – дневники систематизируют сознание. Без них я амёбой аморфной сделаюсь. А мне нельзя – мне сражаться надо. Во имя будущих успехов моего разбитого творческого прошлого…
Та же Тэффи, в юности с проблемой пожирания творчеством порождающих его душ, справлялась весьма оригинальным способом. Она никогда не писала через силу. Для журналиста это нонсенс. Тем профессионал и отличается от дилетанта, что умеет заставить себя работать в любой момент и в любом настроении. Тэффи же категорически отказывалась писать, когда ей того не хотелось, считая это вовсе не признаком недисциплинированности, а уважительным отношением к акту творчества. «Я не фокусник, а волшебник», – говорила она, – «Искусственно вызванное волшебство теряет всю свою сказочность…» Как-то она ужинала у знаменитого Бальмонта и тот взялся отчитать начинающую писательницу:
– Вы, Тэффи, совершенно невозможны. Вы совсем не тренируетесь. В литературе – как в спорте, постоянно нужно держать форму, а не совершать пробежки перед сном для души. Все эти ваши выходки и высказывания – ничего не значат.
– Да, да, – подключился обедавший вместе с Бальмонтом известный языковед, – Я вот постоянно вынужден читать книги на разных языках, чтоб не потерять форму.
– Но ведь на языке, которого вы не знаете, вы ничего читать не сможете? – в аллегоричной форме решила показать свою правоту Тэффи, – Так и я не могу написать то, что моя душа ещё не перевела в понятные для меня мысли…На цуахильсокм языке, к примеру, сможете что-то прочесть?