Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие
Шрифт:
Так и на Западе, и у нас художники переходили к символизму, который в короткое время стал господствующим в искусстве.
Но что же? Образы-знаки, только намекающие на сущность, но не адекватные ей, они раздражали своей близостью, дразнили какой-то тонкой возможностью. Надеялись: еще немного, еще что-то такое совсем музыкальное, воздушное, прозрачное, и все будет ясно (то есть теоретическая программа, связанная с «магией слов», все же сработает. – И.М). Не будет никакого преломления через чужое, невольного огрубения от него, искусного к нему подлаживания (курсив наш. – И.М.)... Но уже тяготит и символ. И он как цепь» [199] .
199
Русов Н.Н. Указ. соч. С. 17-18.
Тут
А. Белый пишет (под своей собственной фамилией) в статье «Штемпелеванная калоша»:
«Жену, облеченную в Солнце (символ борьбы с ужасом), мистики богоспасаемой столицы превратили в калошу. <...>
Остается уйти из храма, не поддаваясь провокации... <...> Берите себе заимствованные слова, которые вы осквернили. Мы еще пять лет тому назад говорили о музыке, о мистерии, об Апокалипсисе. Для нас это были сложнейшие вопросы, требующие жизни для решения. Но мы имели неосторожность сказать об этом слишком громко. Вы стащили у наших учителей и у нас эти слова, вы создали из них рекламу. Берите слова! Мы-то уж больше не будем наивны: жизни, отданной тайне, вы у нас все равно не возьмете» [200] .
200
Бугаев Б. Штемпелеванная калоша // Весы. 1907. № 5. С. 52.
Эмоциональные преувеличения, как уже не раз приходилось убедиться, типичны для эссеистики Белого этих лет. Но тональность приведенных упреков даже для него неординарна – ведь смысл его риторики ясен: вы убили нашу идею, но вам не убить нас самих!
Г. Чулков, давая неявный ответ на подобные филиппики, пишет несколько месяцев спустя:
«Когда-то наши индивидуалисты, затворившись в своих кельях от мирской суеты, умели предаваться опасным опытам. В этой смелости было их оправдание. Иные из декадентов поплатились за свои опыты жизнью; иные ищут спасения в «новом христианстве»; иные, наконец, возвели свое мироотношение на высоту богоборчества и утверждают, как начало абсолютное, свое собственное одинокое «я».
Но эпигоны декадентства, усвоив принципы экспериментализма, продолжают повторять те азы, которые давно уже наскучили всем и стали общим местом. Эти эпигоны тщетно пугают нас своей магией. Их чернокнижие – жалкая бутафория» [201] .
Шпильки «индивидуалистам» делает здесь Г. Чулков, автор своеобразной символистской теории, предполагавшей осуществление синтеза личного и соборного начал – теории «мистического анархизма», и смысл их понятен. Многозначительны его слова об «опасных опытах», которые проводили мистики-индивидуалисты и за которые иные «поплатились жизнью» (не Вл. Соловьев ли и не его ли смерть имеются в виду?), а уцелевшие «ищут спасения» в христианстве (тут явно не условная метафора, а церковный смысл слова «спасение»). Что до опытов с «практической» магией (слов, звуков), то разочарование в них ощутимо у обоих полемистов – и у Белого, и у Чулкова. С «теургией и магией» у поэтов явно не получалось. Затаенная боль теоретика, обреченного увидеть, что его программа оказывается нежизненной, угадывается, например, в словах А. Белого о «литургических» опытах К. Бальмонта:
201
Чулков Г. Разоблаченная магия // Золотое руно. 1908. № 1. С. 62.
«Тщетно хватается он за все, за что можно ухватиться, – за блеск очей, за блеск свечей, за блеск книжного знания. Ежегодно прочитывает целые библиотеки по истории литературы, теософии, востоку, естествознанию. Но книжная волна без остатка смывает книжную волну. <...> Когда же пытается он примирить интересы познания с творчеством, получается одно горе. Так, недавно нашло на Бальмонта естествознание, засел за ботаники, минералогии, кристаллографии. И в результате «Литургия красоты», где часто в рифмованных строках дурного тона натурфилософия – смесь Окена с алхимией» [202] .
202
Белый А. Луг зеленый. С. 219 – 220.
На фоне этих горьких констатации голой риторикой начинают отдавать другие тезисы статьи – о том, что «Бальмонт теософ», «пронзивший свой мозг солнечным лучом», «заглянувший в мировое», что «Бальмонт последний русский великан чистой поэзии – представитель эстетизма, переплеснувшего в теософию» [203] . (Правда, само по себе это упоминание об эстетике, у символиста Бальмонта выплеснувшейся в мистику, несомненно, глубоко информативно как нечаянная косвенная характеристика поэтики символизма.)
203
Белый А. Указ. соч. С. 211, 208.
И в 1900-е годы А. Белый имел еще основание написать:
«Все меньше и меньше великих представителей эстетизма. Среди поэтов все чаще наблюдаются передвижения в область религиозно-философскую. Ручьи поэзии переливаются в теургию и магию» [204] . Такая мода имела место, она продолжалась. Но наступят 1910-е годы, и отходящие один за другим от своей «магии», потерпев с ней неудачу, поэты, вообще деятели культуры из течений, связанных с анализируемым кругом идей, сосредоточат свое все более напряженное внимание не на каком-либо литераторе, а на композиторе – на А.Н. Скрябине.
204
Белый А. Указ. соч. С. 207.
О сверхзадачах мистического порядка, которые Скрябин ставит перед собой как творческим деятелем, в художественных кругах было хорошо известно. Уже в 1909 году музыкальный критик «Золотого руна» пишет: «...Четвертая симфония – лишь первый еще опыт Скрябина выйти из Земной атмосферы эстетического, но только в этом произведении перейдены границы искусства... вот почему... критик-артист... решительно предпочтет четвертой симфонии третью, где великий артист Скрябин еще не подчинен Скрябину... экстатику» [205] . Но как покажет дальнейшее, творческая эволюция А.Н. Скрябина пойдет именно по «экстатическому» (магическому) пути. Это могло не нравиться одним, но другие считали именно такой путь «боговдохновенным». А после смерти Врубеля, после ряда неудач в части магического синтеза у поэтов и живопись и поэзия с особой остротой ощущали идущие от Ницше и Вагнера и многократно варьированные в серебряный век тезисы о центральном положении музыки среди искусств, ее особой роли в «теургическом» творчестве.
205
Вольфинг. О музыкальной критике // Золотое руно. 1909. № 7 – 8 – 9. С. 129.
Еще до появления поздних произведений Скрябина делались попытки определить в России «духовного сына» Р. Вагнеру. Так, в этом качестве называлось имя крупнейшего композитора предшествующих десятилетий – П.И. Чайковского: «С Вагнера начало сверхчеловеческого в музыке. <...> Великий Титан, властно сказавший «хочу», Вагнер породил сына от дочери земли, с грустными славянскими очами, глубокими, как море, – его имя Чайковский. Он позабыл отца-Титана, человеческое взяло верх» [206] .
206
Суворовский Н. Чайковский и музыка будущего // Весы. 1904. № 8. С. 18.