Русская революция. Книга 1. Агония старого режима. 1905 — 1917
Шрифт:
На этих словах председательствующий попросил Керенского сойти с трибуны.
Левые бурно приветствовали его, но у большинства Думы, уже привыкшего к риторическим эскападам Керенского, особым уважением он не пользовался. Иное дело, когда на трибуну поднялся Милюков: он снискал репутацию ответственного и благоразумного государственного мужа, и поэтому его речь, лишь немногим уступавшая по резкости выражений тираде Керенского, прозвучала значительно весомей. Следует помнить, что его обращение к Думе было результатом компромисса, достигнутого левой и правой фракциями Прогрессивного блока, и из солидарности с первыми, включавшими в себя значительную часть и его партии, Милюков обвинил правительство в предательстве, но, чтобы успокоить вторых, облек свое обвинение в более обтекаемую форму вопроса.
Милюков
Поведение правительства породило слухи об измене в высших эшелонах власти, распространившиеся по всей стране. И тут Милюков извлек заготовленную «бомбу»: ссылаясь на сообщение «Berliner Tagwacht» от 16 октября, он рассказал о том, что германское посольство еще до войны воспользовалось услугами личного секретаря Штюрмера, некого И.Ф.Манасевича-Мануйлова, журналиста с весьма темным прошлым, для подкупа консервативной газеты «Новое время». Отчего же дело, поначалу возбужденное против этого господина, было вскоре прекращено? Оттого, объяснял Милюков, что, как признал на следствии сам Мануйлов, он передал часть врученной ему немцами суммы премьер-министру Штюрмеру. Далее Милюков привел отзывы австрийской и немецкой прессы, весьма довольной отставкой Сазонова и замещением его на посту министра иностранных дел Штюрмером. Из приведенных свидетельств не может не создаться впечатления, что Штюрмер имел тайные связи с врагом и прилагал усилия для заключения сепаратного мира.
В этом месте из-за возмущения правых, выкрикивавших, что утверждения Милюкова — клевета, ему пришлось прервать выступление. Когда порядок был восстановлен, Милюков сделал несколько туманных, но зловещих намеков о деятельности некоторых симпатизирующих немцам дам за границей и в Петрограде. «Нам нужно судебное следствие, вроде того, какое было произведено над Сухомлиновым. Когда мы обвиняли Сухомлинова, мы ведь тоже не имели тех данных, которые следствие открыло. Мы имели то, что имеем теперь: инстинктивный голос всей страны и ее субъективную уверенность».
Во время пребывания в Париже и Лондоне, продолжал Милюков, ему рассказали, что центральные державы имеют доступ к самым сокровенным государственным тайнам России. Не так обстояло дело, когда за внешнюю политику отвечал Сазонов. Затем Милюков упомянул о встрече Протопопова с немецким бизнесменом в Стокгольме прошлой весной (что вовсе не было секретом и о чем Протопопов лично докладывал царю), вновь и вновь вызывая в сознании аудитории мысли об измене и подготовке почвы к сепаратному миру. Напомнив об уходе Протопопова из Думы в начале заседания, Милюков воскликнул: «Он слышал те возгласы, которыми вы встретили его выход. Будем надеяться вместе с вами, что он сюда больше не вернется».
Вновь обратившись к теме, с которой начал, Милюков заметил, что раньше была возможность взаимодействия Думы и правительства, но сейчас все по-иному. Воспользовавшись пресловутой фразой Шуваева: «Я, быть может, дурак, но я не изменник», Милюков увенчал свою речь изящным риторическим рефреном. «Что это, глупость или измена?» —
Упомянутая Милюковым «субъективная уверенность» в том, что высшие сановники идут на соглашение с врагом, не имела под собой ни малейших оснований. Грубо говоря, это был чистейший вымысел. Милюков, конечно, прекрасно понимал, что ни Штюрмер, ни кто-либо другой из министров не совершали измены, и каковы бы ни были недостатки премьер-министра, он оставался лояльным российским гражданином. Позднее, в своих мемуарах, Милюков признал это77. И тем не менее он чувствовал за собой моральное право клеветать на невиновного человека и бросать самые тяжкие обвинения в адрес правительства, ибо считал, что в настоящий момент всего важнее кадетской партии получить власть в стране, пока страна еще не погибла78.
На самом деле Милюков способствовал нагнетанию революционных страстей не меньше, чем все действия — или, вернее, бездействие — правительства. Резонанс от его выступления, привлекшего всеобщее внимание благодаря тому, что он говорил от имени самой значительной в России политической партии, еще более укрепила его репутация известного ученого: было невозможно вообразить, чтобы человек его положения в обществе мог выдвинуть столь серьезные обвинения, не имея неопровержимых доказательств. Некоторые даже полагали, что союзники сообщили Милюкову дополнительные уличающие свидетельства, которые он не пожелал огласить из соображений безопасности. Правительство запретило прессе печатать или комментировать речь Милюкова. Но этот запрет только усилил интерес к ней. Перепечатанная на машинке, размноженная на мимеографе и расклеенная по стенам, речь Милюкова распространилась на фронте и в тылу в миллионах копий79. Эффект был разительный: «Упрощавшая молва в народе и в армии гласила: член Думы Милюков доказал, что царица и Штюрмер предают Россию императору Вильгельму»80. И чувства, которым дала волю речь Милюкова, сыграли важнейшую роль в февральской революции81, первоначальным и единственно существенным мотивом которой было озлобление на предательское правительство.
Но и последующие заседания Думы были для властей неутешительными. Шульгин, лидер прогрессивных националистов, заявил, что страна, два года храбро сражавшаяся с врагом, «смертельно боится собственного правительства… Люди, которые бестрепетно смотрели в глаза Гинденбургу, затрепетали перед Штюрмером»82. И левые восторженно аплодировали этому монархисту и антисемиту. Единственным оратором, защищавшим власть, был Н.Е.Марков (известный как Марков Второй), закоренелый реакционер и патологический юдофоб, позднее, в эмиграции, поддерживавший нацистов, а в тот период получавший регулярные субсидии от Протопопова.
Заседания Думы, проходившие с 1 по 5 ноября 1916 года, отмечены нагнетанием революционного психоза: мощно ощущавшегося, необъяснимого стремления к разрушению всего здания российской монархии. Эти чувства, давно уже разделяемые радикальной интеллигенцией, теперь захватили и либеральный центр, и даже просочились в ряды консерваторов. Генерал-адъютант В.Н.Воейков, наблюдавший за происходящим из Ставки в Могилеве, говорил о том, что «массовый психоз проявился во внедрении убеждения о необходимости сломать и уничтожить нечто, тяготившее людей и не дававшее им жить»83. Другой современник писал в декабре 1916 года об «осаде власти, обратившейся в спорт»84.