Русская смерть (сборник)
Шрифт:
И митрополит Никодим громко захохотал! Нет, не тихо, не скромненько. Во весь рот. И я увидел зубы, все больше желтые и гнилые, как болты крепленые на застежках старого паровоза!
Вот уж не ожидал я, что владыка над бородатым анекдотом советским так ржать будет!
А выглядит-то плохо, плохо? Сливы под глазами все наливистей. Морщины, как трещины на ленинском саркофаге. Сколько ни замазывай, ничего не исправишь. И весит почти как я, килограмм сто двадцать, не меньше. Живот такой, что даже рясой не скроешь.
– А ты, владыка, с какого года будешь?
Тут-то
Минуты полторы прошло, если не две.
– Двадцать девятого, Леонид Ильич.
Без этого нашего крестьянского «с».
Я не сразу даже и понял. Какого еще двадцать девятого?
– Так тебе сорок семь лет, что ли?
И владыкой не помянул, так удивлен был, до самой красной кнопки, что прямо над головой.
– Сорок шесть, Леонид Ильич.
А почему сорок шесть? Это уж совсем какие-то бриллианты всмятку образовались.
– Я же октябрьский, а теперь у нас февраль будет.
Отвечал Никодим. Словно старуха, что гоняла меня от Елоховской в следующие дни после самой войны.
И февраля не будет у нас. Потому что он уже есть. А что есть – того больше не будет. Я хоть и землеустроитель простой, и Днепровский машиностроительный по партийной линии понарошку закончил, но что-то и я знаю. Недаром уже столько времени сижу генеральным секретарем, и целых пять дней весь народ православный, весь люд, весь мир, все христианство молились про меня, чтобы выжил.
Пять дней! Этот ваш Господь мир создал за шесть, а – почти столько же. И все вы.
Но в сорок шесть, и ни в сорок семь, ни в шестьдесят так же я так не выглядел. Тут и почки, и печень, и селезенка. Он что, поддает здорово? Да не похоже. Другое что-то.
– Я вот подумал: может, владыка, пообследоваться тебе. В ЦКБ хорошо. И на Грановского у нас неплохо. А у церкви вашей есть своя клиника?
– Нет, Леонид Ильич, нету. Патриарх на Мичуринском лечится. А мы все – как придется.
Разве же Мичуринский уже построили? Я так еще не умер, а все-таки построили.
Как придется. Я в начале тридцатых с такими фельдшерами знался. Шприцы гнутые, бинты все в коровьем на возе. Вату словно обоссал кто-то. Простите, владыка, за плохое выражение. Я же вслух его не скажу. И не просто так, а язык потому что совсем не ворочается.
Вот это и есть как придется. А не так как у вас как придется.
– Ну, так я похлопочу, чтоб вас к ЦКБ приписали. Ты мне список составь. Согласуй только с начальником, и составь. Человек 5-6, не больше. А то никакого ЦКБ не напасешься.
Или никакой ЦКБ? Никогда я толком не знал этого проклятущего русского языка. Даже по-украински много слов знаю. Но по-русски что-то не так. Может, и хорошо, что язык не ворочается.
Хотя бы пока, что называется, временно разрешили. Отдохнет язык от клинической смерти, там и поговорим. Над парами бассейна «Москва». Хотя его еще не придумал, а в 79-м только решил. С памятью-то после такой человеческой смерти тоже не все слава Богу бывает.
Не
– Неважно ты выглядишь, владыка Никодим. Как будто болеешь чем. Тебе никто не говорил?
Здесь уж поп не замешкался.
– Диабет, Леонид Ильич. И полтора инфаркта уже было.
Полтора инфаркта не бывает. Но не переспрошу, а то сил уже нет. Это он, видать, так шутит, по-священному. Над своим сердцем смеется, и не страшно ему.
– А чего ж Вас, владыка, к больному Брежневу-то прислали? Чтобы показать, что еще больнее бывает? В сорок шесть-то лет.
Вы! Шутка это или не шутка, уже неважно. Я ведь главный человек в полумире. И когда в Гаване Фидель, обрезав сигару, меня вспоминает, в непальских горах – эхо. Вот какие слова помню, хоть и клиническая смерть. Странно, что Чазов пропал. Я вот уж полчаса, как очнулся, а он все не является. Разобраться надо будет. Можем и молодого Лившица на его место поставить. В смысле, не просто на место поставить, а на чазовское поставить. Лившиц ласковый. А незаменимых нет у нас, это давно известно.
Хотя тогда все скажут, что вот, дескать, у Леньки жена еврейка, и потому… А могут вообще придумать, что Лившиц – мой родственник. А мне такие придумки зачем? Мне и Виктории Пинхасовны Гиршфельд на всю жизнь хватило.
Вот ведь, выжил.
– Меня, Леонид Ильич, попросили Вас исповедовать.
Исповедь. Я давно из юности ушел, но про исповедь помню. Бабушку исповедовали перед смертью, под Екатеринославом, в деревне. Она мне еще тогда про бричку жидовскую рассказала. Говорит, мол, если бричку такую увидишь, беги сразу в хату, иначе жиды, они схватят и кровь твою выпьют. Как вампиры какие или там вовкулаки. Она и не знала, что потом ее правнук евреем будет. Юрка, я имею в виду. Но вот когда жиды на кремлевских приемах целуются, это все ж получше, чем мутанты. Жиды не такие усатые, и больше на женщин похожи, чем жена академика. Новая жена академика! Это какая же старая-то была!
Стоп! А кто же мог попросить меня исповедовать? Вариантов три. Политбюро. Нет, отпадает. Они про это ничего не знают. Патриарх. Этот мог. Но тогда бы сам приехал. Исповедь – это ведь когда всякие тайны тебе рассказывают, а ты узнаешь. Пимен бы заместителя на такое дело не прислал. Я его все-таки знаю не один год. Отдохнул бы немного в своем Переделкине – и приперся.
Значит, жена моя, Витя. Она же говорит, что верующая. Мне нельзя, ей можно. Вот до чего мы женское равноправие довели. А нас еще и ругают.
– Ты, митрополит, скажи, исповедуют же прямо перед смертью. Вы уже меня заживо хороните. Я тут оклемываюсь, а вы мне перед смертью. А кто ответит советскому народу, что сделали с Леней Брежневым?
Нет, твердо и жестко говорить сейчас не могу. Никогда особо не мог, но нынче – особенно. Как-то.
– Исповедуют, чтобы полегчало, Леонид Ильич. Я хороший исповедник. Расскажете старую историю, и полегчает.
– Какую еще старую историю? Я историю КПСС знаю. Но она не старая, молодая еще.