Русская жизнь. Дача (июнь 2007)
Шрифт:
Тетка моего прадеда, богобоязненная женщина из купеческого сословия, сто лет назад купила у князя Волконского изрядный участок земли, на котором вскорости и выстроила себе дачу - единственный деревянный дом среди глухого господского леса. Место она выбирала с расчетом: совсем рядом находилась Свято-Екатерининская обитель, и ей близко было ходить на службы. Вот и все, что известно. Но как жила она, кого поминала на молебнах? Кто помогал ей по хозяйству, что за гости приезжали к ней с утренним московским поездом? О чем говорили, ужиная за столом под яблонями, душноватыми вечерами мои далекие, неразличимые во времени родственники, от которых ко времени моего рождения не осталось даже могил? Я этого никогда не узнаю. Я даже не помню, как ее звали, прадедову тетку. Слишком я поздно родился, проспал, пропустил всю их жизнь. Эх ты, дачник, говорю я себе.
Князья пропали, зато пришли большевики и закрыли монастырь, заменив его тюрьмой НКВД, лес вырубали все новые и новые
Новый дом и веранда, на столе камбала и коньяк, огромный диван под навесом, а на диване тот самый дачник, дальний родственник, сонный теткин наследник, всем разновидностям «летнего отдыха и развлечений» предпочитающий только одно неотложное, важное дело: целыми днями лежать, вытянувшись и зажмурившись, слушая, как в траву празднично, гулко падают яблоки. Надо бы позвонить в Москву, образумить модем и отправить разом все письма, сделать выписки из нужного тома Солженицына, заменить лампочку, собрать по углам документы на итальянскую визу, вымести пыль, поработать и еще поработать, когда стемнеет. Но ничего этого я делать не стану. Я не смогу и не захочу сойти с дивана - да и как найти в себе силы взяться за хлопоты, когда яблоки валятся вниз с таким убаюкивающим постоянством? Прадед мой в такие вечера обыкновенно ставил самовар, а я помогал ему, складывая щепочки и поджигая бумагу, эти вечно сберегаемые на растопку обрывки желтых газет. Нет самовара - не будет и вечера с разговорами и купеческим чаем из блюдца. Я проснусь только под утро, не понимая, где я и сколько проспал, заболит голова и нехорошо забьется сердце, когда мне удастся, пошатываясь и вздыхая, подняться. Как же переменить образ жизни? Никак.
Я ненавижу любую активность, мне отвратительна эта веселенькая, крысиная беготня любителей «экстремального туризма» и «яркого, увлекательного досуга». Будь моя воля, я посадил бы под замок, упрятал в пыльный сундук всех этих не в меру бойких и приветливых плясунов, всю жизнь свою скачущих из автомобиля на дискотеку, из офиса на курорт. Мое будущее, мое благополучие - диван, а не адреналин, развлекающийся обыватель - мой классовый враг. Рафтинг, серфинг, каякинг, дайвинг, кайтинг, скейтбординг, треккинг, джампинг, падение головой вниз в Марианскую впадину, горные лыжи и мотоцикл - о, с каким удовольствием я судил бы всю эту шумную, наглую мерзость, предпочтительно церковным судом.
– Милый мой, отчего ты не хочешь, чтобы я прыгнула с парашюта, разбежалась и ухнула в пропасть, а потом пересела в байдарку и четверо суток плыла?
– невинным голосом любят спрашивать подруги из числа особо хорошеньких. Бесполезно потрясать им в ответ моим любимейшим сочинением Константина Леонтьева «Епископ Никанор о вреде железных дорог, пара и вообще об опасностях слишком быстрого движения жизни». Женщины сочинений таких не читают и не понимают. И вскоре уходят, под руку с тем, кто готов и побегать, и спрыгнуть, и, прости Господи, серфингнуть. Я запиваю камбалу коньяком и остаюсь на диване. Жизнь хороша, только если не движется с места. Пусть ее, дуру. Тяжкий, дремотный покой на жаре.
А на следующий день, когда станет прохладнее, и у меня хватит сил добраться до кресла, я займусь тем, что только и можно делать на даче одиноким, медленным днем - засяду за книгу, которая не кончается, открою «Красное колесо». Я, должно быть, единственный на весь поселок, да и на все Подмосковье чтец «Колеса», его неутомимый и яростный серфер и первопроходец. Да, эти десять томов куда менее популярны, чем треккинг и джампинг; тем не менее, я свято убежден в том, что они - идеальное содержание летнего вечера, активнейший отдых для тех, у кого день за днем - сон. Август Четырнадцатого, Март Семнадцатого, комары, абажур, Николай Николаевич, пятью главами после Родзянко, а потом Милюков. Я зачитываюсь «Колесом» до того, что не замечаю, как плывущий звук колоколов возрожденной обители заполняет окрестности. Дело к вечерне. И мне кажется, что за эти сто лет ничто, в сущности, не переменилось - стоит лишь оторвать глаза от страницы с ворчливыми выдержками Исаича из кадетских газет, как на садовой дорожке покажутся темные юбки, забегают дети, со следующим поездом к нам будут гости, и мне предстоит самому суетиться и подавать самовар. Потрудись, дорогой - прогрессивные люди на даче прислуги не держат.
Пусть всего на секунду, но мне кажется, что жизнь моя так же прочна, основательна, счастливо благоустроена, как и у них, моих мертвых родных, вечерявших в гостях у прадедовой тетки. И что я живу в точности, как и они, - с богомольной приверженностью монастырю, чинной хозяйственностью и любовью.
Ложь и морок. Я открываю глаза и упираюсь взглядом в ту страницу «Колеса», над которой я задремал. «Солдат Ишин заколол штыком полковника Иванова, командира 6-й запасной батареи, тут же стащил с убитого лаковые сапоги (ради них и убил) и на снегу переобулся», - написано там. Избавления от жары и нездорового сна для меня нет и не будет. Нет и юбок, равно темных ли, разноцветных, нет и детей. Я - только дачник, причем бестолковый, а совсем не хозяин. Прадед мой умер, не успев научить меня ставить гостям самовар, я умею только складывать щепки, собирать обрывки желтых, мусорно рваных газет. Я наврал себе: на диване нет будущего, меня ждет только сердцебиение, кашель, изжога, неуютное утро с больными глазами от «Колеса», которое я дочитал при скудном свете, так и не удосужившись заменить лампочку. Жизнь - там, где рафтинг, дайвинг, кайтинг, каякинг, а епископ Никанор, которым ты гневно машешь у меня перед носом - это смерть, мой родной, только смерть. Жаль, что она мне этого не сказала.
Делать нечего, я допиваю коньяк, закрываю «Колесо» и бесцельно ворочаюсь. Поздно расстраиваться, спи, правнучатый племянник, - так я себя уговариваю. С мягким, утешительным звуком в траву падает яблоко. Через сто лет эта веранда сгниет, на ее месте окажутся новый дом, сад, семья, гости с поезда. Пионы и гладиолусы будут видны по пути от ворот по садовой дорожке. Хозяева возвратятся со службы все в той же обители - и накроют на стол. В двадцать втором столетии будут выпивать и закусывать? Будут. Чей-то племянник, неуклюжий, ленивый и неразговорчивый, все застолье проспит на диване.
– Эх ты, дачник, - ему скажет хозяйка. Скажет, впрочем, любя.
Евгения Долгинова
Уходящая натура
Шесть соток как фактор большой политики
Чтобы сжечь старое драповое пальто, нужны неженские усилия. Анна Эдуардовна, изображая безжалостность, режет его секатором. Пальто - «кофе с молоком», реглан, воротник «шалька», рябь мышиного помета - сыровато и весит с центнер, но Анна Эдуардовна непреклонно борется с хламом. Не бороться нельзя. Дачный опыт прямо-таки кричит: дай себе волю - и дом зарастет ветошью, как бурьяном, распрямится и восторжествует плюшкинская вещь - «старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок», - и будешь пробираться к родному холодильнику на цырлах, извиняясь перед ворванью за то, что ее потревожили.
Сосед Семенов, бывший конструктор, мнет газетку за оградой.
– Ань! Опять борзописцы. Слушай: себестоимость моего помидора - десять рублей одна штука. Ань, мне теперь это самое - что? Удавиться? Утопиться в пруду?
– Подтереться!
– отвечает презрительная Анна Эдуардовна и спохватывается: - А картошка почем?
Но про картошку не пишут, и Анна Эдуардовна, плеснув на лоскуты бензинчиком, аккуратно бросает спичку. Соседу-демагогу отказано в эмоциональном сопереживании, и он бредет дальше по щебню, вверх по улице, ищет новую жертву. Напугали ежа этим самым - себестоимостью! Дачный труженик и не такое про себя слышал. Вот уж пятнадцать лет средства массовой информации объясняют ему, как дурно пахнет навоз, как бессмыслен и унизителен огородный труд, как сермяжна забота о корме. Всякий элегантный человек знает, что корм растет на стеллажах магазина «Седьмой континент», неэлегантный берет в руки тяпку. Природа - не храм, а рекреация, человек создан для отдыха, как буржуйская Рублевка - для медитации в кресле-качалке, для чаепития на веранде за круглым столом, под жасминовый дух, и чтобы бабочки бились о лампу, и чтобы романс фоном - «Душа была полна», и плечи зябко кутать в шаль с кистями. То есть культура, возрождение уклада, ренессанс традиции (к которой, уверен удачливый российский гражданин, он причастен генетически, по схеме «бабушка и водолаз»).
А шесть соток, значит, - бескультурье, чернота советской ночи: все враскоряку. Жопы вверх, полотняные лифчики, панталоны из-под трико, колорадские жуки в банке. Да вы сами как жуки. «Совок-с».
– «Уходящая натура».
– «Весь пейзаж засрали своими скворечниками».
– «На непроглядный ужас жизни открой скорей, открой глаза!» Мы все это знаем, мы слышали.
«У русской дачи есть своя долгая и славная история, немножко подпорченная временами «шести соток», есть своя философия и сложившийся образ жизни. И, чего уж скрывать, этот образ жизни нам близок», - пишет глянцевый журнал «для дома и семьи», попутно уточняя про московский телефон, высокоскоростной интернет и зачем-то янтарный «клееный брус» - непременные атрибуты этой философии, этого лайф-, так сказать, стайла. Дивный новый мир «абсолютно полноценных коттеджей» (sic) самозванствует, прикидываясь потомком дворянского поместья, а «шесть соток» предлагается забыть как досадное пятно на биографии русской дачи («находился в местах лишения свободы») - и стереть его быстро-быстро, как постыдное воспоминание. Перестроить, перекрасить, освободить, расчистить, взорвать законсервированный здесь советский быт, устроить лужайку с пластиковыми креслами. Фрукты и овощи заказывать по интернету.