Русская жизнь. Тираны (апрель 2009)
Шрифт:
Таинственная буква
Осенью 1825 года Пушкин, для которого пребывание в Михайловском стало совершенно невыносимым, набросал (по-французски) письмо императору Александру I. Это письмо должно было побудить государя освободить поэта из ссылки. Но начал Пушкин издалека - и довольно нетривиальным образом (используем старый перевод Бориса Модзалевского; он точнее, чем позднейшие).
«…Необдуманные отзывы, сатирические стихи стали распространяться в публике. Разнесся слух, будто бы я был отвезен в Секретную Канцелярию и высечен. Я последним узнал об этом слухе, который стал уже общим. Я увидал себя опозоренным в общественном мнении. Я впал в отчаяние, я дрался на дуэли - мне было 20 лет тогда. Я соображал, не следует ли мне застрелиться
О слухах, порочивших его честь, Пушкин узнал, видимо, в феврале 1820 года. Впоследствии, уже на юге, он выяснил, что слухи распространял небезызвестный граф Федор Толстой-Американец. Выяснив - немедленно начал готовиться к поединку. Но в 1820 году Пушкин мог только гадать, откуда течет грязный поток. Главным подозреваемым, судя по всему, был некий V, которого в минуту отчаяния Пушкин намеревался даже убить.
Вопрос о том, кто скрывался за этой таинственной буквой, интриговал пушкинистов давно. Предположений и фантазий здесь накопилась целая коллекция (как, впрочем, почти в любой области пушкинской биографии). Так, одни предположили, что имелся в виду Михаил Воронцов. Предположили совершенно напрасно: до приезда в Одессу Пушкин с Воронцовым вообще не был знаком и не имел решительно никаких оснований подозревать его в причастности к распространению сплетен. Другие заключили, что V - это пресловутый Аракчеев (V, следовательно, последняя буква его имени, если писать это имя по-французски). Конечно, желать убить «сатрапа» и «временщика» очень натурально. Беда только в том, что Аракчеев отнюдь не был «всеми ценимым» (скорее он был всеми ненавидимым); талантов, внушавших невольное уважение, Пушкин за ним признать никак не мог…
С недавних пор, после одновременного выхода двух переводов комментария к «Евгению Онегину», широкую известноcть получила гипотеза Владимира Набокова. Набоков «почти не сомневался», что здесь имеется в виду Милорадович, петербургский военный губернатор (Набоков полагал, что V - это не первая и не последняя буква в опущенном слове, поскольку перед ней в оригинале стоит черточка, а после нее - волнистая линия). Ситуация представлялась ему так: в середине апреля 1820 года Милорадович вызвал Пушкина для разъяснений по поводу вольных стихов, ходящих по столице под его, Пушкина, именем; Пушкин попросил у губернатора перо и бумагу - и тут же записал те стихотворения, которые ему действительно принадлежали. Этот рыцарский жест чрезвычайно расположил Милорадовича к поэту, однако в публике распространились слухи о том, что на самом деле Милорадович высек Пушкина в секретной канцелярии. Эти слухам поверил Кондратий Рылеев - и в начале мая, в пылу антиправительственных настроений, упомянул выдуманное происшествие как реальное событие («Власти секут наших лучших поэтов!»). Взбешенный Пушкин вызвал Рылеева на дуэль (она-то и упомянута в письме императору). Поединок - по счастью, обошедшийся без жертв, состоялся 6 мая в имении матери Рылеева Батово; сразу оттуда Пушкин отправился на юг.
В этой новелле чрезвычайно изящно скрестились судьбы Пушкина и его переводчика-комментатора: во второй половине XIX века Батово перешло к семейству Набоковых. Пушкинская биография срифмовалась с набоковской: «Помню потешные дуэли с кузеном на grande allee Батово»… Чтобы свести героев в нужном месте в нужный день, Набокову потребовалось приблизить события ко времени высылки Пушкина из Петербурга и придать им драматический динамизм: от визита к Милорадовичу до дуэли проходит чуть больше двух недель. Однако у нас есть документальные свидетельства тому, что слухи о «секретном наказании» Пушкина возникли много раньше: они излагаются, например, в конфиденциальном письме литератора Василия Каразина к графу Кочубею от 31 марта, то есть почти за три недели до встречи поэта с губернатором!… Следовательно, убивать Милорадовича у Пушкина не было никаких оснований. Не говоря уже о том, что и упомянутая в письме «секретная канцелярия» не имела к губернатору отношения…
Разумеется, пополнять список возможных кандидатур на роль потенциальной жертвы Пушкина - увлекательное занятие. Среди претендентов мог бы оказаться Максим Яковлевич фон Фок (M. von Fock), директор той самой особенной («секретной») канцелярии при Министерстве внутренних дел. (Нужно ли говорить, что там никого не секли, а просто занимались шпионажем?) Или даже сам министр внутренних дел, граф Виктор Кочубей… Но всем кандидатам будет всегда чего-нибудь не хватать, чтобы вполне соответствовать признакам, обозначенным в пушкинском письме.
Всем, кроме одного.
Еще в XIX веке талантливый историк литературы Петр Морозов прочитал соответствующее место так: «ou d'assassiner Votre Majeste», т. е. «или убить Ваше Величество». Эта расшифровка появилась вскоре после убийства народовольцами Александра II, племянника Александра I. Может быть, именно жгучая современность подсказала пушкинисту ответ на загадку, заданную историей…
В самом
Скептики сомневались: мог ли Пушкин признаться в подобном намерении самому императору, да еще в письме, цель которого - заслужить прощение и освобождение?… Не сущее ли это безумие? Конечно, безумие (хотя, надо признать, почти таким же безумием было бы сообщать царю о намерении убить кого бы то ни было). Но в то же время нельзя не отметить, что это совершенно пушкинский жест - таким же манером Пушкин много лет спустя признался Николаю Павловичу в том, что подозревал его в ухаживании за Натальей Николаевной… Такая обезоруживающая, можно сказать, самоубийственная откровенность должна была свидетельствовать о Пушкине как о человеке чести - и вызывать у собеседника расположение и доверие. Собственно, об этом дальше и говорится в том же письме: «Я сказал Вам всю правду и с тою откровенностью, которая была бы предосудительна в глазах всякого иного властителя в свете…»
Тираноборцы
Конечно, щепетильного Пушкина не могла не тревожить моральная сторона вопроса: он ведь и убийство Павла (в «Вольности») осуждал во многом из-за отсутствия в нем героического начала («Идут убийцы потаенны, / На лицах дерзость, в сердце страх») и за то, что заговор осуществлен в атмосфере обмана, измены и предательства («Молчит неверный часовой, / Опущен молча мост подъемный, / Врата отверсты в тьме ночной / Рукой предательства наемной…»). Слишком в неравных условиях оказываются заговорщики и намеченная жертва. Сам он, конечно, собирался реализовать свое намерение иначе: цареубийство должно быть максимально приближено к условиям дуэли (на которой, собственно, и решаются вопросы чести). Пушкин должен выйти против обидчика один, готовый либо к немедленной смерти, либо к казни.
С героизмом дело обстоит более-менее ясно. Но неясно другое: достаточен ли сугубо личный повод для цареубийства? Скажем, у «меланхолического Якушкина», собиравшегося сходным манером убивать царя в 1817 году, была все-таки куда более уважительная причина. Он намеревался мстить царю не как оскорбленный частный человек, а как уязвленный патриот: за то, что Александр якобы вознамерился вернуть Польше отнятые у нее земли!… А тут - какие-то сплетни о тайном наказании розгами…
Превратить акт личной мести в политически насыщенный «тираноборческий» жест помогало тогдашнее воспитание, приучавшее черпать образцы гражданского поведения из истории Древней Греции и Древнего Рима. Идеальным объектом для политического убийства был, конечно, тиран. Александр для такой роли как будто годился мало. Но примеры древних подсказывали: признак тирании - не массовые репрессии и казни, а демонстративное презрение к достоинству подданных. Одного этого достаточно для свержения тирана. Так объяснялось происхождение римской республики. Секст Тарквиний, сын царя Тарквиния Гордого, обесчестил Лукрецию, жену консула Коллатина. Лукреция закололась мечом на глазах мужа, а Коллатин и его друг Брут подняли восстание, закончившееся изгнанием царей. Впоследствии Пушкин признавался, что в своей шуточной поэме «Граф Нулин» решился «пародировать историю»: «Я подумал, что, если бы Лукреции пришло в голову дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те…» В конце 1825 года Пушкин мог уже смотреть на «героическое» понимание истории отстраненно и иронически. В 1820 году он, подобно многим современникам, еще примеривал одежды античных героев на себя.
Судя по всему, его в немалой степени вдохновляли герои Греции - тираноборцы Гармодий и Аристогитон, чье выступление против афинского тирана Гиппия и его брата и соправителя Гиппарха считалось поводом к установлению в Афинах демократии.
Древние авторы указывали на сугубо личную подоплеку знаменитого подвига. Плутарх сообщал: «Был в то время Гармодий, блиставший юношеской красотой. Один из горожан, Аристогитон, гражданин среднего состояния, находился с ним в любовной связи. Гиппарх, сын Писистрата, покушался было соблазнить Гармодия, но безуспешно, что Гармодий и открыл Аристогитону. Тот как влюбленный сильно огорчился и, опасаясь как бы Гиппарх при своем могуществе не овладел Гармодием силою, немедленно составил замысел, насколько был в силах по своему положению, ниспровергнуть тиранию…» Отвергнутый Гиппарх из мести решил нанести Гармодию тяжелое оскорбление: он и его властвующий брат объявили сестру Гармодия недостойной нести корзину в праздничной процессии! «Гармодий чувствовал себя тяжко обиженным, а из-за него Аристогитон, конечно, еще больше озлобился». Кровавая развязка стала неизбежной.