Русские дети (сборник)
Шрифт:
Это на первый день. А там, на пасеке, опять искать придётся. Есть, обещает Вовка Балахнин. Старый парник — в нём их кишмя кишит, мол. Может, и так, что одного увидел — и кишит . Преувеличивать он любит.
— На паута рыбачить будем.
— Если грозой их не убьёт.
— Ну, туча вон. Да и парит.
— И я про это… Рыжий, а кто всех воробьёв в Китае уничтожил?
Хохочет Рыжий.
— Ну, придумали!
Зашли на Кемь. Окунулись. Вода холодная ещё. Ребят на речке никого. Мелюзга только в прогретых на солнце приплёсках бултыхается, как пена. Громко визжат, как поросята. Там и племянник Рыжего — Андрюшка. Пять лет ему исполнилось
— Не утони! — кричит ему Рыжий. — В речку не суйся!
— Иди на хлен, — откликается Андрюшка. Рот открыт. Зубов передних нет. Трусы сползли едва не до колен. Колени в ссадинах. Как колокольчик заливается — смеётся.
— Ну, заявись тока домой, — грозит дядя племяннику, — получишь. Ишь научился… городчанин.
И мне уже:
— Ты, Чёрный, слышал?
— Яблоко от яблони, — говорю, — недалеко падает.
— И ты туда же.
Андрюшка — сын родной сестры Рыжего, Зинки. Та привезла его в Ялань на лето — к бабушке. На молочко и свежий воздух . Из Елисейска. Замуж уехала туда . Такой же рыжий, как и дядя. Такой же острый на язык.
— Мой бы такого не позволил. Это у Зинки… распустила.
— Здесь-то пока он, и воспитывай.
— Чёрный, ты чё?.. Я не Макаренко. В тюрьму садиться… за него.
— Тебе её не миновать… Тебе же дедушка пророчил.
— А ты не каркай.
Загорать не стали. Рыжему нельзя — как со змеи, с него сползает шкура. Потом болеет. Лечит его мать. Гусиным жиром. А мне уж некуда — как голенище. Домой направились. И перед тем как разойтись, договорились:
Кино в клубе. «Кавказская пленница». Четвёртый день в битком набитом клубе крутят, в четвёртый раз пойдём смотреть. Только на танцы не останемся — нам надо выспаться перед отъездом.
Мы слов на ветер не бросаем: договорились — решено.
В этом кино красивая артистка. Как кто, не знаю, я в неё влюбился. Да и, скорей всего, ребята тоже. Только вот вряд ли кто из них признается. Не признаюсь и я, конечно: ну, мол, красивая, и что? Честно скажу, ревную её к Шурику. И на рыбалку с ней сходил бы, Кемь и Бобровку ей бы показал. И на Ислень на мотоцикле бы свозил. Только вот комары в тайге — как она к ним бы отнеслась?.. А я-то с ней — на край бы света.
Давно со мной такого не случалось.
В детстве влюбился, помню, в медсестру. До сей поры не забываю.
Живот у меня сильно разболелся. Брюхо . День, второй болит, не проходит. Повела меня мама в больницу. В приёмном кабинете чисто, солнечно. Лекарствами пахнет. В кастрюльке что-то на спиртовке кипятится. Молодая тётенька сидит за столом. Для меня — тётенька, для мамы — девчонка . Пишет что-то прозрачной пластмассовой ручкой в журнале, скрипит неприятно пером по бумаге. «Тётка Елена», — говорит. Это — на маму. И продолжает, оторвавшись от журнала: «И что случилось с нами, чёрноглазыми?» С мамой о чём-то пошепталась. Та рассказала что-то ей.
Выходит из-за стола медсестра. В белом халате — ослепительная.
Я — на топчане. Уложили.
Мама в сторонке — смотрит на меня.
Трогает, склонившись надо мной, медсестра пальцами мой живот, давит на него мягкой, тёплой ладонью и говорит:
«Тут у нас молочко, тут у нас хлебушек, а тут… котлетка».
«Наскрозь! Ну, — думаю, — вот это да! Волшебница! И как же видит?!» Пил я и молочко, ел и котлетку.
А склонилась она надо мной. В белом колпаке. Брови вразлёт. На щёчке родинка . Глаза — зелёные. И это важно. Важно и то, что халат у неё не застёгнут на верхнюю пуговицу. И солнце, вывернувшись ловко, устремляется в ложбинку между… И грудь — халатик туго распирает. Я потерялся. Пуще того расстроился живот мой. Не умираю — тужусь из последних сил…
Дала маме какой-то порошок медсестра. Объяснила ей, как надо будет тот употребить. Что после есть и что нельзя.
Передо мной плывёт всё — как в тумане. Весь в напряжении — топчан бы не обгадить, не опозориться бы мне.
Вышли мы с мамой из больницы. Домой идём. Держит мама меня за руку.
«Практикантка, — говорит. — Чё понимат она… Девчонка. Ещё и опыта-то нет. Надо лечить своими средствами… Хотя бы уголь пососать. Тебя же, парень, не заставишь… Коры берёзовой погрызть ли. То порошок какой-то сунула».
А я — шальной… Уже без памяти влюблённый. Какой мне уголь? До него ли? Да грызть кору ещё какую-то. Не заяц. Зачем мне это? Вроде и слышу мамины слова, но смысла их не понимаю. И свою улицу не узнаю — такой впервые её вижу: из окон прыскает в глаза, как брызгами, лучами солнечными, резными и простенькими наличниками игриво подмигивает, ворот полотнами безудержно хохочет — стуча и хлопая, впускают они, ворота, бесперечь и выпускают людей, туда-сюда снующих; сдвигает крыши набекрень — те уж без снега, огребённые; с них и не капает, но всё ещё парят. Дружно журчат в логах ручьи. На ещё не просохших проталинах с уже оживающей на них муравой курицы пёстрые стоят, охилевшие в курятнике или под шестком за зиму, с удивлением на меня, вытянув шеи, смотрят, как никогда будто не видели; за год, естественно, забыли. Скворцы недавно прилетели. Сидит один, звонкий, на голенастом скворечнике, в пышной кедровой ветке спрятавшись, на всю округу заливается — чтобы скворчихе яйца было веселей сносить или пока гнездо ещё устраивать.
Сердце моё тогда вдруг стиснуло от этой трели — тоже впервые. Мимо ушей бы раньше пропустил. И то, что есть оно в груди моей, тогда почувствовал впервые. Знал только то, что есть оно у мамы: Сердце который день уж чё-то ноет — с кем-то из близких чё уж не случилось ли ? А у меня оно до этого не объявлялось. Вот как сейчас — и нет его как будто. Ну, разве что… подплавилось немного… моё сердечко, мой мотор.
И мама, помню, говорит: «Седмица светлая. Суббота… Как быстро время-то идёт», — сама с собою рассуждая.
А я подумал: «Ног нет у времени — оно не ходит». Но ничего не говорю: сам не иду, а подлетаю.
Как разлюбил я её, эту медсестру, убей, не помню. И разлюбил ли? Уж не люблю ли до сих пор? Если на ум чуть явится, я так тревожусь. Сейчас увидеть бы её, всё сразу стало бы понятно.
Отправился я на следующий год в школу. С удовольствием. Писать, читать уже умел — Колян и Нинка научили. И книгу помню первую, что прочитал ещё до школы. «Джульбарс». О пограничниках. И о собаке. Потом на сказки перешёл, не расставался с ними долго. И до сих пор ещё читаю. Не только наши, и другие. Едва дождался — в школу так тянуло. И с первого же класса, с первого же дня занятий начал влюбляться в девочек старше меня. Как угорелый. То в ту, то в эту. В моих глазах одна другую затмевала. Одна другой казалась краше. Но без взаимности. Что им там был какой-то первоклашка. На одноклассниц даже не глядел. Они казались мне тогда неинтересными. Сейчас посмотришь, вроде ничего. Галя Бажовых — та особенно. Из дома только никуда её не выманишь — от мамы ей никак не оторваться. Мамина дочка, одним словом. Не знаю, плохо это или хорошо? Точно что плохо: маменькин сынок . У нас таких, наверное, и нет. Я не встречал, по крайней мере.