Русские дети (сборник)
Шрифт:
Солноворот. Хорошая пора. До сенокоса. А там — как каторга, неволя. Косить, правда, нравится. Когда не жарко. По росе. И таборить с папкой, мамой и братом на покосе возле костра — тоже. Чаю кипрейного попить, или с душицы, или с листом малиновым или смородинным, так, чтобы губы обжигало, — на кружку дуть. После поспать на пожне час. Конечно — здорово. Никто не спорит. Да время тратить не охота: не порыбачишь. На это дело я азартный. Зарный — так папка говорит, то есть — охочий. Вчера уехал. Друг у него старинный в Новой Мангазее помер. Проводить . Пообещал, вернётся скоро. Кто, может, и… но я не шибко-то соскучился.
В июле жор у щуки начинается — а я, вместо удилища, держу в руках литовку или грабли. И врагу не пожелаешь. С начала августа —
«Солнце, — говорит мама, — на самую макушку взобралось, денька два там побудет, отдышется, передохнёт и вниз, к зиме, поедет, как на саночках, — туда уж быстро, не заметишь. Это к теплу, к весне-то — не дождёшься».
А про меня она:
«С речки, наверное, и не вылазил бы, там бы и жил… вот где рыбак-то, а… и хлебом не корми».
И не вылазил бы. И жил бы.
«Ну, — говорит мама, — к рыбакам и Господь благоволил. Им помогал и сеть закидывать. И по воде с ними ходил. И даже ноги умывал им».
Ох ты.
Это она из бабушкиных сказок повторяет. Из бабьих — папка говорит. В детстве ещё, когда не смыслил ничего, с открытым ртом их, эти сказки, переслушал, теперь и я не верю в это. Но маме не перечу. Пусть заблуждается. И без того частенько огорчаю. Не специально. Так получается. То где-то долго задержусь, то где-то с кем-то подерёмся. И жить становится невмоготу, когда увижу вдруг, как она плачет. Плачет без слёз — одним лишь подбородком.
Скажет обычно мама так, на меня с грустью, словно на сироту, посмотрит, после, вздохнув, добавит тихо: «Спаси и сохрани, Господи, дитё моё неразумное», — и по делам своим направится. А я?
Слышу я это и стесняюсь. Тоже придумает — дитё . Давно уже не неразумное .
Скоро идти в десятый класс. И как-то грустно. Что в последний. Когда, казалось, доживу. Уже и рядом… «Время — не конь, — говорила Марфа Измайловна, — не стреножишь, в стойло не поставишь». А иногда бы и хотелось. На рыбалке. Там уж, наоборот, его не замечаешь.
Люблю и осень золотую . Бабье лето. Если картошку быстро выкопаем, приберём, потом — свободен: гуляй на все четыре стороны, куда захочешь, — никто не держит. После занятий в школе. В воскресенье — от темноты до темноты. И в октябре. И в ноябре. Да и зима мне тоже нравится… Когда морозы не лютуют. Всегда во всём есть что-то да хорошее. А как же. Сейчас — рыбалка. Осенью — охота. Зимой — на лыжах походить. Ну а весной — всё оживает. Тепло. Ручьи журчат. На речках ледоход. И с юга птицы возвращаются. Только вот душу как-то щимлет… И я, чалдон, как мама, вдруг заговорил. Ну, прорывается. Бывает.
До обеда стояло ясно. Хоть бы где облачко. Нигде. Как обо крали. После обеда появилась. Подкралась. Тихой сапой. Без предупреждения: не погрёмывала. На юго-западе. Дождливый угол. Гнилым его называет папка. Не только он, и все в Ялани. Оно и верно. Как только чуть оттуда ветер, с Руси , и жди, что скоро заненастит, — такое правило, без исключений. Когда изменится во всём, тогда изменится и в этом. Но я не против:
Пусть остаётся так, как есть, — оно привычней.
Пока ещё не над Яланью. Над Ендовищем и Красавицей — над ними. Может — и дальше. Так, глазомером, сложно рассчитать. В той стороне, определённо. Остановилась, и ни с места. Только — ввысь. Будто брела она себе по небу, волочилась, сама не ведая куда, Ялань вдруг издали увидела и обомлела. А потому и кверху тянется — чтобы село ей лучше разглядеть. Случается. И сам я иногда перед чем-нибудь замираю, что впечатлит. «Мир Твой чуден, Господи!» — как говорит мама. Веруш-шая — говорит про неё папка. И добавляет: глупа баба. Не прав, конечно. Да он и сам-то так не думает. Просто — горячий. «Как порох, взрывчивый, — говорит про него мама. — На языке пых, на сердце пламя». Оно — похоже. Ровным, прохладным не бывает. Я не в него, конечно… но… посмотрим. Что-то, наверное, и есть. Хожу, как он, немного косолапя. Раньше пытался даже изменить походку — не получилось. Отступился. «Горбатого, — говорит папка, — могила исправит». И косолапому не переделать ноги. И косолапые живут.
Знали наши предки, казаки-первопроходцы, умели выбрать место, где построиться. Я уж им очень благодарен, их потомок. Люблю Ялань. Она — и родина. Сначала был острог поставлен. Как где-то вычитал: «Острожец Сретенский, што на ялани». Там же: «От злых тонгусов» — докучали. Позже и слобода населилась. Большая, промысловая. Оклады для икон ладили. И книги подновляли. Ну и железо — из руды: крицы полно по огородам. И сенной, и дровяной — промыслы. И звероловный. И мыли золото по речкам. После здесь волость размещалась. Со всех сторон к Ялани подъ езжай — вид на неё — хоть залюбуйся. Село красивое, конечно. И не добавить, не убавить. Не потому, что я кулик , она, Ялань, — моё болото . Всякий заезжий признаётся: ему, мол, нравится. Ещё бы. Умел бы красками я рисовать, нарисовал бы. Фотографирую-то часто. Ребятам снимки раздаю. И те гордятся. «Был здесь проездом поп один, — рассказывал Иван Захарович, — что Аввакумом прозывался. Дак тот в Ялане жить хотел остаться. Тут тока, дескать, стану вековать, к сарю, в Москву обратно, не поеду. Не разрешили. Сказали, пачпорт-де просрочен». Правда, не правда ли, не знаю. Вполне возможно. Но и соврать деду Ивану — раз плюнуть .
Теперь уж больше не соврёт.
Разваливается вот только Ялань моя, жалко. До слёз. Дома пустеют. Люди уезжают. Кто куда. Чаще, конечно, — в Елисейск. И — в Милюково. После объявленного укрупнения . И кто придумал? Враг какой-то. Не наш же кто-то, не яланский. И школу будут убирать. Оставят тут четырёхлетку. Потом когда-нибудь и ту закроют. Только подумаешь об этом, сердце леденеет. Вынуть его хочется — сердце. Чтобы не ныло. Как от нечаянной беды. Был бы девчонкой, и расплакался бы. Не я один, переживают все ребята, кому Ялань не безразлична. Других, наверное, и не найдётся. Не только нас, и взрослых огорчает — с тревогой это обсуждают.
До революции была церковно-приходская . Но ведь была же. Хоть и Россия называлась тёмным царством .
«Ох», — говорю я.
«Ну, не вздыхай ты, не вздыхай… Старик прямо, — говорит мне мама. — Душа заходится от твоих вздохов. На всё воля Божья, — говорит она. — И на это. Как уж Господь распорядится, с тем нам и смириться надо будет». Отсталая — конечно. Ни одного класса образования — естественно. «Близь и порога школы, — нам рассказывала, — не пустили» — раскулаченные, дескать, расказаченные. А как представлю, тут же обмираю: вижу её, маму, девчонкой, младше, чем я сейчас, напротив школы. Над дверью школы лозунг-полотнище разместили: «Жизнь колхозам, смерть кулакам!» — а я, ребёнок, виновата ли?.. Чем же я смерть-то заслужила, мол?.. Да и родители — не знали отдыха, трудились рук не покладая… Читать умела — кто-то научил. Писать умеет — научилась. «Мама наша, — говорит, — умерла… не выдержала. Такое вынести… не кажному по силам». Моя бабушка. Анастасия Абросимовна. Одним глазком бы посмотреть. Не суждено. Мечтаю только. Может, нау ка скоро что-нибудь изобретёт, и можно станет странствовать во времени, видеть и прошлое и будущее. Как на экране. «Тятя, вдовец, остался с нами. Самому малому из нас, Петру, второй годок только исполнился… малютка. А всех — одиннадцать. Плачет тятя кратче, нас стыдится. Как не заплачешь-то, завоешь волком, к себе примерь-ка. Господи, не приведи». Пусть и не верю в Бога, но прошу за маму — у Вселенной. Вижу: стареет… Ну и — папка. За пятьдесят им — старые такие. Если всегда бы молодыми оставались, вот было б здорово. А то… Каждый, пожив, другому уступает место. Где-то я вычитал такое. Так и должно быть — справедливо. Не доберусь никак до Карла Маркса. Труд бы осилить — «Капитал». Тогда бы многое мне прояснилось. И кое с кем бы я поспорил. А то: «Да чё ты понимашь!» Да понимаю. Слов иногда вот только не найти. То доказал бы.