Русские Истории
Шрифт:
***
БУМАГА
Трудно отдавать живое тело жизни с ее запахами, вкусами, звуками, прикосновениями и образами бумаге. У последней свой запах и звук, прикосновение и вкус. Она не всегда гармонирует с тем, что в нее, не спросив, вложили. Но это со– прикосновение с нею подобно акту слияния с чем-то незнакомым, неведомым, невидимым, неслышимым, но присутствующим здесь, сейчас, в каждом твоем вдохе. Она принимает тебя, обнимает, втягивает в свою материю, в которой ты осознанно и в то же время неосознанно растворяешься и чувствуешь себя в ней самим собой. Она молчалива, и в этом ее истина и магия.
Когда удаляешься от места своего рождения, все дальше и дальше, оно теряется, но не где-то географически, а внутри самого тебя. Теряется и молча ждет, как нерожденный ребенок. Ждет твоего пробуждения, пробуждения, твоего вос-поминания
Оно не уезжаемо. Оно – материнский шепот, который слышен только тобой, его плодом. Оно в каждой твоей клетке, словно в запертой камере хранения, у которой заклинило замок. Ты бежишь, спешишь, несешься и вдруг останавливаешься на этот шепот и теряешь смысл бега. Стоишь посреди дороги и больше не хочешь идти. Никуда. Ни вперед, ни назад, ни влево и ни вправо. Просто садишься на ее шершавую кожу и молчишь. И вдруг понимаешь, что в этом молчании – самые сильные звуки твоей жизни, самые гармоничные и греющие, как колыбельная бабушки. Удивительно, когда кто-то бежит, а иной остается на месте, но оба приходят в одну точку. Точку поминания и понимания чего-то, осознания кого-то, ощущения самого себя в чем-то и осмысления другого в ком-то.
Это иное в тебе и твое в ином.
Это иное во мне и мое в ином.
Это мое в твоем и твое в моем.
Когда ловишь это состояние единения со временем и пространством, то вдыхаешь покой своего я с миром, потому что этот мир вдруг концентрируется в той точке, в которую тянет, как в водоворот. Время не выписано на линии, а собрано в пространственном сосуде, где временные цифры перетусованы, и потому мы бродим там без возраста, повторяя себя и меняя. Мы – свои собственные картины, фотографии, строчки, скульптуры, пьесы, вокализы, вздохи и выдохи. Мы лепим их и ищем тех, кому они нужны больше всего, чтобы отдать через них себя, то есть «ся»:
во-плот-ить-ся,
реал– изовать-ся,
от-крыть-ся и
за-крыть-ся вновь
от- и за-…
Чувства молчаливее разума. Иногда ты их забиваешь, заталкиваешь в банку и консервируешь. Там они мокнут в уксусе и теряют свою свежесть навсегда. Однажды банка взрывается, они выплескиваются оттуда, перебродившие, больные, окисленные, истрепанные, растрепанные, но все еще живые. И ты не знаешь, что с ними делать, потому что им нет уже места в крохотном купе твоего поезда, который несется непонятно куда и зачем. Ты выходишь на остановке, вдыхаешь, они влетают в тебя вместе с первым глотком воздуха, и тебе становится плохо. Они тебя ломают, крутят, мутят, режут на части изнутри и не выходят. И ты понимаешь, что, возможно, это и есть возвращение тебя самого к себе. Все настоящее теряет смысл. Или обретает его. Ты превращаешься в сомнамбулу и движешься, словно во сне, в своем привычном мире, не понимая, что и зачем теперь. Ты не знаешь, что делать с твоим будущим и прошлым, встретившимися внезапно в твоем настоящем. Сначала взлет, полет, интоксикация, а потом пробуждение и пустота. Сначала ты умираешь от страшной бессознательной силы желаний, которые взрывают тебя, потом перекисаешь и умираешь снова, под прессом убитых желаний, уже осознанно. Разум шепчет свои молитвы чувствам и мерно мнет их, как виноград, чтобы сделать вино, выпить его, уснуть и забыть. До следующей остановки, которая может быть, а может и не быть на отрезке твоего пребывания в этом мире…
Каждую секунду мы разные. Не знаем, каким именно себе верить. До утра или после. В ночь или день. Лишь бумага все слышит и молчит. И в этом молчании ты познаешь следы своих собственных полетов, которые видны только ей. Они светятся там, как свечи в храме, тихо и плача. Там небеса не падают. Никогда. И дорога твоя проходит сквозь и течет дальше, туда, где они сыпятся на тебя камнепадом. И ты лежишь в их влажной грязи и радуешься тому, что до сих пор дышишь.
Встаешь, высыхаешь под солнцем и движешься вновь.
Вместе с поездом.
Вместе с рекой.
Вместе со светом…
***
ЛЕСТНИЦА
Женщина живет на втором этаже хрущевки. Приходит, уходит, шлепает по маленькой, почти игрушечной квартирке, ест, пьет, умывается, стирает, украшает себя и норку свою, думает, мечтает, вздыхает. Ее отекающие к вечеру ноги бродят туда-сюда в меховых тапочках, их хозяйка суетится, убегая от дурных, меланхольных мыслей. С наступлением ночи они окутывают ее уставшее тело вместе с пуховым одеялом
Стены этого дома не скрывают личную жизнь его обитателей, а, напротив, делают ее доступной для всякого любопытного соседского уха. Кашель, чихи, охи, вздохи, стенания, ругань, вопли, топот, скрежет, шорох, шепот, даже шевеление мозговых извилин перелетают из квартирки в квартирку беспрепятственно, как пчелы из сот в соты. Счастливые семьи излучают счастье, больные источают болезненную печаль, обычные стреляют камнепадом бытовой суеты.
Женщина одинока и молчалива. Ее уютное жилище впитывает в себя потоки чужих испарений, само же погружено в растерянную тишину и утомительное ожидание. Лестница будит ее фантазии. Днем чьи-то шаги звучат чаще и отчетливее, шаркающие, спотыкающиеся или летящие, прыгающие, но и те, и другие куда-то спешащие. Но их женщина не слышит, потому что в это время находится на службе или барахтается в волнах домашних забот. Но ранним, предрассветным утром и поздним, далеко заполночным вечером, который есть не что иное, как ночь, они другие. Каждая крошка, соринка, камешек под ботинком вздыхает для нее, напоминая вымученные постанывания киногероев сладких мелодрам. Женщина чувствует своей полной, мягкой, горячей, высокой, страстно желающей грудью, что в эти часы мимо ее двери проходят, проскальзывают, протекают не просто люди, а мужчины и женщины, окрыленные великим чувством, прибегающие за любовью, что поселилась в каких-то ячейках этой пятиэтажки, или возвращающиеся от нее, близкой и далекой, в холостяцкие или опостылевшие семейные постели. Такие мужчины и женщины никогда не хлопают подъездными дверьми, просачиваются бесшумно, как застенчивый ветерок, в затхлый полумрак или кромешный мрак лестничного коммунального пространства (в случае похищения маргиналами последней лампочки). К кислым, застойным запахам мочи, перегара и прелого мусора примешиваются ароматы мускуса, жасмина, лаванды, муската, кипрского портвейна, венгерского вермута или обычной водки.
Сердце женщины, терзаемой мечтами, подстраивается под ритм шагов каждого входящего и выходящего. Оно либо отстукивает мелкую, семенящую дробь, как ножки Дюймовочки на дискотеке насекомых, либо вязнет в медлительных колыханиях, и тогда его удары звучат особенно тяжело и гулко, словно мгновенно всасывается вся ее кровь в маленький стучащий мясной комочек и с Ниагары обрушивается на ее истосковавшуюся, перекисающую плоть.
Она завидует женщинам, мысленно провожая их взволнованные спины, идеализирует мужчин, безрезультатно гипнотизирует их равнодушные к ее двери разгоряченные тела. Она молит Великую Даму Любовь заглянуть, приостановиться, всего лишь дыхнуть в металлическую дверь ее уютненькой норки, но та не слышит и проскальзывает всегда мимо, вверх и вниз, вниз и вверх на чужих каблучках, на спущенных петлях чужих колготок, на обласканных объятиями ароматных подолах чужих юбок, на осыпанных поцелуями чужих волосах. Чужих. Только чужих.
Женщина изнывает, уже не ведая, куда спрятаться от своего пылающего тела. Ее мягкие пальцы гладят набухшие от желания родные клетки, но они отказываются принимать собственные ласки, они требуют чужих флюидов, запахов, прикосновений. Она не плачет, потому что все слезы вытекли давно вместе с надеждой. Она тешится лишь редкими, почти призрачными, воспоминаниями и реальным настоящим, которое, увы, за ее дверью.
В полнолуние женщина затягивает окна густыми портьерами, но белый самодовольный блин на черном небе все равно угнетает ее, и жажда любовного томления и растворения в мужском теле усиливается. Временами она хоронит последнюю надежду в перину, придавливает ее своей тяжелой массой и призывает критический возраст перешагнуть через десятилетие к ней нынешней. Но минуты, часы, дни не слушают ее и вышагивают с мерностью упрямого метронома. Она все еще молода, относительно, сравнительно, достаточно молода, родник ее желаний хлещет в ее сердце и не вырывается наружу даже вместе с кровью, что покидает ее периодично или же случайно как следствие порезов и других бытовых травм.
А ночь между тем воркует, лестница шепчет, воздух качается, а женщина ждет. Она не мечется, не выскакивает из влажной от ее тепла постели, не прилипает к двери, пытливо примазывая ухо к замочной щели, не осуждает грешников, не плюет, даже мысленно, липкой слюной в следы влюбленных, не заливает горячую плоть бордовым вином, не забивает ноющий желудок деликатесными изысками. Она не делает ничего, даже не шевелится, потому что все оное испробовала, знает, что ничего не помогает и не избавит уже ее требовательное «я» от жажды иного «я», ее земное инь от инстинктивного влечения соединиться с неведомым янь.