Русские мыслители и Европа
Шрифт:
Но вернемся к тому, как отразилось в творчестве Герцена его разочарование. Изложить в полноте то, что составило основное содержание всего его творчества за границей, нет у нас возможности, и мы ограничимся лишь общей характеристикой его позиции.
Общая оценка европейской действительности очень мрачна у Герцена. «С каким–то ясновидением, — пишет он в письмах из Франции и Италии, — заглянул я в душу буржуа, в душу рабочего и ужаснулся…» «Куда ни посмотришь, — читаем там же, — отовсюду веет варварством
— снизу и сверху, из дворцов и из мастерских». «Современное поколение имеет одного Бога — капитал и не имеет богов разве его. Наше время. эпоха восходящего мещанства и эпоха его тучного преуспеяния». «В тиранстве без тираний, — читаем мы там же, — есть что–то отвратительнейшее, нежели в царской власти. Там знаешь, кого ненавидеть, а тут анонимное общество политических шулеров и биржевых торгашей, опирающееся на общественный разврат, на сочувствие мещан, опирающееся на полицейских пиратов
57
в политических этюдах… Действительного творчества в демократии нет». «Меня ужасает современный человек, — пишет Герцен, — какая бесчувственность и ограниченность, какое отсутствие страсти, негодования, какая слабость мысли, как скоро стынет в нем энергия, как рано изношено в нем увлечение, энергия, вера в собственное дело!» Бесплодие форм в «свободной» Европе, бесплодие человека — вот что с угрюмой тоской повторяет всюду Герцен. «С мещанством стираются личности. все получает значение гуртовое, оптовое, почти всем доступное… а за углом дожидается стотысячеголовая гидра, готовая без разбора все слушать, все смотреть, всячески одеться, всем наесться — это та самодержавная толпа сплоченной посредственности… которая все покупает и потому всем владеет». Сколько эстетического отвращения и раздражения в этих бичующих строках! «Несмотря на умственное превосходство нашего времени, — читаем дальше, — все идет к посредственности, лица теряются в толпе. Эта collective mediocrity* ненавидит все резкое, самобытное — она проводит над всем общий уровень». Все индивидуальное и яркое тонет в массе, задыхается в атмосфере мещанства… Это торжество мещанства отзывается на личности; в горьких и едких словах рисует новый «порядок» Герцен. «Под влиянием мещанства, — пишет он, — все переменилось в Европе. Рыцарская честь заменилась бухгалтерской честностью, изящные нравы — нравами чинными, вежливость
— чопорностью, гордость — обидчивостью, парки — огородами, дворцы — гостиницами для всех, т. е. для всех, имеющих деньги». Герцену ненавистно все это — и невольно напоминают нам эти строки такую же эстетическую скорбь о современности — хотя и выраженную в других тонах — у Гоголя… Даже социализм несет в себе потенциальное мещанство: скептицизм Герцена, мужественная его правдивость не остановились перед констатированием этого. Это было больно и горько для Герцена, но он не скрывает от себя правды. «Мещанство — вот последнее слово цивилизации, — писал он в 1864 году, — весь «образованный» мир идет в мещанство». «Любезный друг, — пишет он тогда же («Концы и начала»), — пора прийти к покойному и смиренному сознанию, что мещанство. — это окончательная форма западной цивилизации, ее совершеннолетие — им замыкается длинный ряд ее сновидений, оканчивается эпопея роста, роман юности. После всех мечтаний и стремлений оно представляет людям скромный покой, менее тревожную жизнь… народы Запада тяжким трудом выработали свои зимние квартиры. Великие стихийные ураганы, поднимавшие всю поверхность западного моря, превратились в тихий морской ветерок. Христианство обмелело и успокоилось в покойной и каменистой гавани реформации; обмелела и революция в покойной и песчаной гавани либерализма. С такой снисходительной церковью, с такой ручной революцией, западный мир стал отстаиваться, уравновешиваться».
Разочарование в Западной Европе далось Герцену нелегко; для него это было мучительной трагедией, словно прощался он с самым заветным и дорогим, что у него было. «Я плакал на июньских баррикадах, — писал он в 1854 году, — и теперь плачу при воспоминании об этих проклятых днях, в которых восторжествовали каннибалы порядка». Вместе с разочарованием в Западной Европе для Герцена потухали все
58
его былые идеалы — вера в человечество, вера в прогресс; все его мировоззрение принимает трагический характер. В историческом процессе так много случайного («история импровизируется» — одна из любимых мыслей Герцена), в ней нет никакой разумной силы, над ней нет Промысла, — а человек так мелок, так скоро успокаивается, так мало ищет достойного, а не просто удобного существования. Было когда–то и иное время, был и в Европе действительный энтузиазм, творческий подъем, но Европа одряхлела, обмелела, поражена роковым бессилием. «Какое счастье, — пишет Герцен, — что все энтузиасты похоронены! Им пришлось бы увидеть, что дело их не подвинулось ни на шаг, что их идеалы остались идеалами, что недостаточно разобрать Бастилию по камешкам, чтобы сделать колодников свободными людьми». Это внутреннее бесплодие западного человека, это глубочайшее мещанство, в нем открывшееся, — Герцен писал о нем, что «штемпель мещанства так же трудно стирается, как печать дара Духа Святого» («Былое и думы», IV) — это и привело Герцена к трагическим сомнениям. «Духота, тягость, усталость, отвращение от жизни распространяются вместе с судорожными попытками куда–нибудь выйти. Всем на свете стало дурно жить — это великий признак. Кайтесь, господа, кайтесь, — суд вашему миру пришел!»
Современная Европа еще имеет силы — от своего прошлого, но она уже не может выйти на новую дорогу. «Ветхий мир, католико–феодальный, развился во все стороны, до высшей степени изящного и отвратительного, до обличения всей истины, в нем заключенной, и всей лжи — наконец, он истощился. Он может долго стоять, но обновиться не может» («С того берега»). Иногда мысли Герцена принимают еще более резкий оборот. «Мы довольно долго изучали хилый организм Европы, — пишет он в одном месте, — во всех слоях и везде мы находим перст смерти. Едва веришь глазам: неужели это та самая Европа, которую мы когда–то знали и любили?.. Европа приближается к страшному катаклизму… политические революции изнемогают под бременем своего бессилия, они совершили великие дела, но–не исполнили своей задачи, они разрушили веру, но не осуществили свободу, они зажгли в сердцах желания, которых они не в силах исполнить… Я первый бледнею, трушу перед темной ночью, которая наступает. Прощай, отходящий мир, прощай, Европа!»
Герцен часто повторял мысль, что «роль теперешней Европы совершенно окончена: с 1826 года разложение ее растет с каждым шагом». Но иногда суждение Герцена смягчается, и он более мягко смотрит на судьбы Европы. В 1857 году он писал Тургеневу: «Весьма возможно, что вся творческая способность западных народов истратилась, истощилась… но я не считаю окончательно решенным вопрос о будущности Европы. Добросовестно, с покорностью перед истиной и скорее с предрассудками в пользу Запада, чем против него, изучая его десятый год не в теориях и книгах, а в клубах и на площади, в средоточии всей политической и социальной жизни его, я должен сказать, что ни близкого, ни хорошего выхода я не вижу».
Разочарование и скептицизм, как мы уже указывали, коснулись и последних основ мировоззрения Герцена — веры в человечество,
59
в прогресс. «Объясните мне, пожалуйста, — спрашивает он, — отчего верить в Бога смешно, а верить в человечество не смешно? Верить в царство небесное глупо, а верить в земные утопии — умно?» В «Былом и думах» Герцен так писал об этих своих настроениях: «Статьями с того берега» я преследовал в себе идеалы, я иронией мстил им за боль и обман… Я утратил веру в слова и знамена, в канонизированное человечество и единую спасающую церковь западной цивилизации».
* *
Страстность, с которой предъявляет Западу свои обвинения Герцен, вытекала из того, что он отдал много своих сил на служение западной жизни, что она была для него его делом. Внутреннее бесплодие европейского мира, торжество мещанства, неспособность Запада осуществить им же созданный социальный идеал — все это переживал Герцен необычайно тяжело. Он хоронил не только веру в Запад, но и веру в человечество, веру в прогресс. Социальный идеал, которому он поклонялся, оказался бесконечно далек от действительности, и оттого Герцен не раз называет себя «Дон–Кихотом» революции. В горькой иронии, с какой он говорит об этом, так много боли и неподдельной муки! Он предчувствует рост мещанства и торжество «сплоченной посредственности». Его отталкивает и волнует пошлость и ограниченность современного западного человека. Стоя перед глубоким моральным кризисом, Герцен не имеет уже силы перейти к иному пониманию жизни, ему остается лишь сознавать свою трагедию и глядеть горькой правде в глаза. В замечательном предисловии к книге «С того берега» Герцен, обращаясь к своему сыну, пишет: «Мы не строим, но ломаем, не возвещаем нового откровения, но устраняем старую ложь». Все вдохновение, весь огромный талант Герцена действительно ушел на «устранение старой лжи»: он срывает маску с Запада, он показывает его бесплодие и мещанство, его неспособность воплотить социальный идеал. Когда его упрекали в том, что он разрушает у русской молодежи ее веру в Запад, «учит ее неуважению к Европе, к ее цивилизации», то Герцен отвечал на это, что «только правда, чистая неприкрашенная правда может нас вывести из тупика».
«На краю нравственной гибели», к которой привело Герцена его разочарование в Западе, спасла его вера в Россию, вера в ее будущее. «Я чую сердцем и умом, — писал он в 1857 году, — что история толкается именно в наши (русские) ворота». «С тех пор, — пишет он, — как туман, покрывавший февральскую революцию, рассеялся, резкая простота заменила путаницу, — осталось только два интересных вопроса: вопрос социальный и вопрос русский. В сущности эти два вопроса составляют один и тот же». Есть одно замечательное место, вновь подчеркивающее, что социальная мечта имела у Герцена действительно религиозный характер. «Народ русский, — пишет он, — для нас больше чем родина»; в этих словах, в этом народническом предвосхищении формулы Достоевского о народе–богоносце* выражена глубочайшая вера Герцена в Россию, и с этим соединилось его убеждение, вытекавшее из всей его философии истории и легшее потом в основу целого мировоззрения (см. ниже о Н. К. Михайловском), — что Россия не должна повторять