Русские мыслители
Шрифт:
«Пламенный революционный агитатор» Бакунин, в то время только что бежавший из Сибири в Лондон, вещал в таком же духе: дескать, всю гнилую систему, весь окаянный старый мир надобно сперва стереть с лица земли, а уж потом возводить на освободившемся месте новое «светлое будущее» — какое именно, решать не нам, ибо мы революционеры и наше дело только рушить. А уж новые люди, очистившиеся от прежней заразы, лютовавшей в обществе, где правили ледащие эксплуататоры, где ценились их пустые и поддельные добродетели, — уж эти новые люди сами смекнут, что к чему. Немецкий социал-демократ Эдуард Бернштейн однажды повторил многозначительные слова Карла Маркса: «Всякий, задумывающийся о том, как жить после революции — реакционер»[315].
Это, право, звучало похлеще, чем высказывания радикальных недругов Тургенева из журнала «Современник»: у тех, по крайности, наличествовала некая смутная программа дальнейших
Добросердечный Аркадий, ученик Базарова, говорит: Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такая же изба, как у здешнего деревенского старосты Филиппа — она такая славная, белая... «А я, — отвечает Базаров, — и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?»[318] Аркадий потрясен такими словами, но это голос нового — материалистического, непреклонного, бесстыжего — себялюбия.
Впрочем, Базаров чувствует себя среди мужиков, точно рыба в воде: крестьяне отнюдь не стесняются его присутствием: хоть и барин, а все равно какой-то странный, свойский. После обеда, поближе к вечеру, свойский барин «пластает» — вскрывает—пойманных лягушек. «Порядочный химик, — объявляет он растерявшемуся Павлу Петровичу, — в двадцать раз полезнее всякого поэта»[319]. Аркадий, по совету своего наставника Базарова, «с этаким ласковым сожалением на лице» отнимает у Николая Петровича пушкинский томик и взамен кладет перед отцом «пресловутую брошюру Бюх- нера, десятого издания»[320] Kraft und Stoff, — новейшее популярное изложение материализма. Тургенев описывает прогулку старшего Кирсанова по саду: «Николай Петрович потупил голову и провел рукой по лицу. «Но отвергать поэзию? — подумал он опять, — не сочувствовать художеству, природе?..» И он посмотрел кругом, как бы желая понять, как можно не сочувствовать природе»[321]. Все принципы, объявляет Базаров, можно свести к простым ощущениям. «Что ж? И честность — ощущение?» — спрашивает Аркадий. «Еще бы!» — «Евгений!..» — начал печальным голосом Аркадий. — «А? Что? не по вкусу?» — перебил Базаров. — «Нет, брат! Решился все косить — валяй и себя по ногам!..»[322]. Слышатся голоса Бакунина и Добролюбова: «нужно место расчистить»[323].
Новую культуру должно строить на «реальных», то есть материалистических, научных основах и ценностях, но социализм столь же нереален, социализм такое же абстрактное понятие, как и все прочие «-измы», завезенные из-за границы. А прежняя культура — эстетическая, словесная — рассыплется прахом под натиском реалистов, людей новых, беспощадных, умеющих глядеть в глаза суровой правде. «"—Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы", — говорил между тем Базаров, — "подумаешь, сколько иностранных... и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны"»[324].
Павел Петрович презрительно возражает; и его племянник Аркадий тоже, в конце концов, оказывается не в силах согласиться с Базаровым.
«<...> Для нашей горькой, терпкой, бобыльной жизни ты не создан. В тебе нет ни дерзости, «« злости, я естяь молодая смелость да молодой задор; для нашего дела это не годится. Ваш брат дворянин дальше благородного смирения или благородного кипения дойти не может, а это пустяки. Вы, например, «е деретесь — « воображаете себя молодцами, — я ль/ драться хотим. Да что! Наша пыль тебе глаза выест, наша грязь тебя замарает, Эя тяь/ « «е дорос до нас,
невольно любуешься собою, приятно самого себя бранить; а нам это скучно — других подавай! нам других ломать надо! Ты славный малый; но ты все-таки мякенький, либеральный барич <... >»х.
Кто-то заметил однажды: Базаров — первый большевик. И, пускай Базаров не социалист, но доля истины в таком утверждении, конечно, есть. Этот человек жаждет радикальных, коренных перемен и отнюдь не отрицает жесточайшего насилия. Стареющий «денди» Павел Петрович возражает против этого:
«Сила! И в диком калмыке, и в монголе есть сила — да на что нам она? Нам дорога цивилизация, да-с, да-с, милостивый государь, нам дороги ее плоды. И не говорите мне, что эти плоды ничтожны: последний пачкун, un barbouilleur[325], тапер, которому дают пять копеек за вечер, и те полезнее вас, потому что они представители цивилизации, а не грубой монгольской силы! Вы воображаете себя передовыми людьми, а вам только в калмыцкой кибитке сидеть!»[326]
Но, вопреки собственным принципам, Базаров умудряется полюбить умную, ледяную, благородную красавицу; та отвергает его; Базаров глубоко страдает и вскоре гибнет, заразившись трупным ядом при вскрытии мужика, умершего от тифозной горячки. Умирает Базаров стоически, гадая: а нужны ли России по-настоящему и сам он, и ему подобные? Смерть «Енюшки» безутешно оплакивают его старые, смиренные, любящие родители. Этот человек сходит со сцены, сломленный несчастной любовью и нещадной судьбой, — а вовсе не оттого, что ему недостало ума или воли. «Мне мечталась фигура сумрачная, дикая, большая, — писал Тургенев позднее молодому студенту, будущему крупнейшему поэту, — до половины выросшая из почвы, сильная, злобная, честная — и все-таки обреченная на погибель — потому, что она все-таки стоит еще в преддверии будущего»[327]. Жестокий, фанатичный, целеустремленный, со всею дикой, неистраченной силой, Базаров предстает своего рода мстителем за попранный людской разум; но под конец его неисцелимо ранит любовь: человеческая страсть, которую Базаров душит в себе и гонит прочь — наступает кризис, одновременно и унижающий это существо, и наделяющий чем-то человеческим. Под конец Базарова сокрушает равнодушная природа, которую автор сравнивает в другом произведении с холодно глядящей богиней Изидой[328], безучастной к добру и злу, к искусству и красоте, а еще более — к самому человеку, «вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти»; не спасут человека ни себялюбие, ни попечение о ближних, ни вера, ни труды, ни рассудочный гедонизм, ни пуританская суровость; борется человек, утверждает себя — но природе все едино: природа повинуется лишь собственным неумолимым законам.
«Отцы и дети» вышли в свет весной 1862 года и вызвали среди русских читателей такую великую бурю, какой не вызывал ни единый роман — до или после того. Что есть Базаров?
Как его принимать? Положительная он личность, или отрицательная? Герой или дьявол?[329] Он дерзок, молод, умен и крепок, он сбросил и отринул бремя прошлого, меланхолическое бессилие «лишних людей», которые тщетно бились о решетки тюрьмы, звавшейся русским обществом. Критик Страхов отозвался о Базарове как о фигуре героических пропорций[330]. Многие годы спустя Луначарский определил Базарова как первого «положительного» героя в русской литературе. Получается, Базаров есть олицетворение прогресса? Или свободы? Но его ненависть к искусству и культуре, ко всем без исключения либеральным добродетелям и ценностям, его цинические замечания — этим ли, согласно авторскому замыслу, надлежит восхищаться? Еще до того, как роман вышел из печати, издатель Михаил Никифорович Катков пенял Тургеневу: это прославление нигилизма — не что иное, как постыднейшее заискивание перед молодыми радикалами. В беседе с Анненковым, другом Тургенева, он посетовал: «Как не стыдно Тургеневу было спустить флаг перед радикалом и отдать ему честь, как перед заслуженным воином»[331]. «Но, М. Н.», — возразил Анненков, — «этого не видно в романе, Базаров возбуждает там ужас и отвращение». «Это правда», — отвечал Катков, — «но в ужас и отвращение может рядиться и затаенное благоволение <... > молодец этот, Базаров, господствует безусловно надо всеми и нигде не встречает себе никакого дельного отпора»[332]. И Катков заключил: «<...> Тут, кроме искусства, припомните, существует еще и политический вопрос. Кто может знать, во что обратится этот тип? Ведь это только начало его. Возвеличивать спозаранку, украшать его цветами творчества значит делать борьбу с ним вдвое труднее впоследствии»[333]. Более сочувственно высказывался Страхов. Он писал: Тургенев, беззаветно любящий извечную истину и красоту, желал всего лишь изобразить действительность, а не судить ее. Страхов тоже признает: Базаров, несомненно, возвышается над остальными действующим лицами — и прибавляет: пускай Тургенев и говорит, будто его неодолимо влекло к Базарову, но справедливее было бы сказать, что автор побаивается собственного героя. Страхову вторит Катков: «Чувствуется что-то несвободное в отношении автора к герою повести, какая-то неловкость и принужденность. Автор перед ним как будто теряется, и не любит, а еще пуще боится его!»
Нападение слева оказалось несравненно ядовитее и злее. Добролюбовский преемник Антонович щедро сыпал в «Современнике» обвинениями: Тургенев, дескать, написал ужасную, отвратительную карикатуру на молодежь[334], выставил Базарова циническим двуногим скотом, жаждущим вина и женщин, безразличным к народной участи; а создатель этого чудовища, какими бы ни были прошлые авторские взгляды, явно переметнулся в лагерь махровых реакционеров и угнетателей. И впрямь: находились консерваторы, которые поздравляли писателя, обличившего новый, разрушительный нигилизм и тем сослужившего русскому обществу добрую службу, за что любой порядочный человек должен поблагодарить автора. Нападки слева язвили Тургенева всего больнее. Семью годами позже Иван Сергеевич писал одному из друзей: молодежь забрасывала меня «грязью и гадостями». Писателя честили дураком, ослом, гадиной, Иудой и Видоком[335]. Тургенев говорит: