Русский Париж
Шрифт:
Ему казалось: лысеющей головы его и деревянных от ужаса плеч касаются легкие, чистые крылья.
Фрина протиснулась к нему. Она все-таки догнала его. Уже держала его за руку.
«Dios, как я хочу его! Он смотрит на меня, как на безумную».
Игорь глядел на мексиканку, прищурив густые ресницы, и думал: «Вывалятся из-за пазухи кошельки. Надо переложить в карманы».
Ослепительно улыбнулся красивой смуглой даме.
— Простите, я…
Она не дала ему договорить; шагнула вперед и положила руку ему на губы.
Он
— Вы знаете, кто я?
Игорь обнимал ее глазами. Не надо тратить слов. Слова хороши тогда, когда нет чувства.
— Мне наплевать, кто вы.
— Говори мне «ты».
— Хорошо. Ты.
— Ты!
Он видел — она упивалась этим «ты». Какой павлиний, петушиный наряд! В Париже так не одеваются. В Буэнос-Айресе тоже. У нее плохой французский. У него тоже. Они близнецы. Брат с сестрой — оба смуглые, оба южане. В него навек въелся аргентинский загар. Венесуэлка? Испанка? Мексиканка? Быть может.
Стадион ревел и кипел вокруг них.
— Уйдем отсюда.
— Куда?
— Куда хочешь. Я тебя поведу.
— Веди. Согласен.
С ужасом, весело, подумал: «Я согласен на все, такая ты красивая».
Взял ее крепко, крепко за руку.
Прижавшись друг к другу, они вышли из победно ревущего стадиона на широкую площадь.
— Ты помнишь поезд?
— Да, помню.
Засмеялся.
— Чему смеешься?
— Вспомнил, как ты вынимала мешок с едой, запускала туда руку и доставала оттуда апельсин. И еще длинный такой плод. Желтая мякоть, розовая. Он очень хорошо пах, ароматно. Ты резала его на кусочки ножом. И так красиво ела. Я любовался тобой.
— А, это папайя. Люблю папайю.
— Да, папайя. Я ее вспомнил. Я ее тоже ел.
— Здесь? В Париже?
— В Буэнос-Айресе.
— Ты аргентинец?
Она радостно перешла на испанский. Он покачал головой.
— Нет. Русский, — ответил по-испански.
— Русский? О!
Слова кончились. Глядела на него, как на диво. «Явление русского бога испанской девочке». Он обнял ее за плечо, и его ладонь запылала — такой горячей была ее кожа сквозь красный рукав.
— Ничего не спрашивай. Просто идем, и все.
— Да. Просто идем. Я полюбила Париж. Он красивый… изящный. Прозрачный, как флакон с хорошими духами. И так же хорошо пахнет.
Смеркалось. От стадиона до острова Ситэ они шли пешком, и ноги не натрудили.
Забыли время и день, перепутали утро и ночь. Забыли себя. Париж обнимал их, качал в колыбели ладоней. Подошли к парапету. Сена тихо светилась. На другом берегу парапет весь был увит темно-зеленым, траурным плющом. И часть стены Нотр-Дам — тоже. Плющ затягивает забвеньем камень. Закрывает от глаз вечность. Слабое растенье, а дай ему волю — камень источит и пожрет, прорастет сквозь вековые кирпичи и плиты.
Фрина встала у парапета, глядела на воду.
— Река. Здесь река. Мехико сухопутный город. Там одни горы вокруг.
— Ты живешь в Мехико?
— Я живу везде.
— Кто был с тобой в вагоне? Этот пузан? Твой муж? Любовник?
— Пусть
Замолчал. Нотр-Дам нависал мрачной громадой. Лиловые сумерки набрасывали на Париж, как на клетку с канарейкой, темный платок.
— Зайдем в собор?
— Зачем? Ты хочешь помолиться? Я не хочу.
— Хочу поставить свечу.
Перешли Сену по узкому тонкому мосту. Средневековый мост, кружевной. Сейчас подломится под ногами, они оба рухнут в реку.
Зашли в огромный, грозный, как рыцарь в каменных латах, скорбный собор. Игорь задрал голову: ну и высота! Он за все это время еще ни разу не был в Нотр-Дам. Древностью, смертью пахнуло. «В наших, московских церквах, в православных, не так. Там — солнце, и весело, и золото окладов горит, и византийская эта роскошь паникадил, и всюду, всюду — Спаса глаза, этот теплый, родной до боли Христос. Христос — воистину Отец. И Мать с Ним: горит глазами в пол-лица со всех образов! Где тут — Отец? Где — любовь?»
Фрина подошла к ящику, где сложены белые, толстые, длинные свечи. Выбрала две. Порылась в кармане, опустила франки в дырку сердечком, прорезанную для пожертвований на храм в деревянном черном цилиндре.
Протянула свечу Игорю.
Взял. Подошли к горящим кучно свечам. Затеплили от чужого огня. Теперь в руках у них свечи пылали. Белый воск плавился в пальцах. Фрина задрала голову, глядела на Игоря. Он глядел в ее смуглое, с мелкими, как у обезьянки, чертами, лицо.
Красивая обезьянка. Залетная мексиканка. Гостья в Париже. И уедет отсюда, может, завтра.
«Мы все гости на этой земле».
Белый огонь лизал подбородок Фрины. Она тихо вскрикнула. Поставила горящую свечу в железный подсвечник, похожий на кукольную миску.
Игорь держал свечу. Глядел на огонь.
— Почему не ставишь?
— Хочу к Богородице поставить, — медленно по-русски сказал.
— Что-что?!
— К Божией Матери, — повторил по-испански.
Нашли не икону — картину. На холсте — сюжет Рождества: Мария лежит на родильном ложе, плотная ткань рубахи свешивается до полу, скомканы простыни. Девицы в тазах несут воду для омовенья. Крепкая женщина, по виду крестьянка, с толстой как бревно шеей, с пухлыми белыми руками, ставит в изножье кровати медный таз, полный голубой, серебряной воды. На руках у молоденькой девчонки — рожденный Младенец. Краснокожий, мокрый, орущий. Скрючены ручки и ножки. Нежный свет над затылком. Свет говорит людям о том, что Он — Бог. А люди не верят, не знают. Бабы просто роды у другой бабы принимают; и все.
Почему тут не иконы — живопись? А, да все равно.
Протянул свечу, укрепил на подставке. Горела белая свеча. Освещала снизу Мариины роды.
За спиной Игоря, на скамье черного дерева, сидела женщина. Берет спущен на ухо. Косилась на странных: прихожанин перед картиной свечу ставит, дама одета как попугай, ярче не придумать: красная роза в изумрудном саду. Проститутка, должно быть.
Прихожанка в берете мрачно следила, как горит, догорает белая свеча.
Те двое повернулись, ушли.