Русский Париж
Шрифт:
Дама в берете не разглядела в полумраке их лиц.
Вцепиться тощими пальцами в спину скамьи впереди. Хорошо, у католиков в церкви сидят. Ноги не устают. А у нас?! У нас — стой Литургию Василья Великого четыре часа, стой Всенощное бдение — пять часов, стой монастырскую Пасхальную службу — все семь часов, а то и больше. Затекут ноги, болят. А ты стой все равно. Пока не упадешь, во славу Божью.
О чем мысли? Обо всем. Аля плачет: мама, возьмем девочек к нам, тех, сирот Дурбинских! Мадам Козельская тоже просит! Говорит — девочки они маленькие
Господи, скажи: есть у меня семья? Или уже — нет?
Семен. Я разлюбила тебя. Как я разлюбила тебя? Когда? Не заметила. Еще в России? О да, еще в России. После поцелуев старика Волконского приходила в дом в Борисоглебском, в одинокий дом. Семен — далеко. В Европе, ей говорили. А у нее перед глазами моталось: Семен лежит в луже крови, в грязи, на Перекопе. Или — под Киевом. Порублен саблями Петлюры. Или — прострелен красными пулями на Дону. А может, он в Сибирь подался, в Азиатскую дивизию Унгерна? И хакасская банда Аркашки Голикова срубила его под корень, как бешеный, бедный подсолнух?
Видишь, он выжил. Воскрес. Чудес не бывает? Еще как бывают.
Се-мен. Се-мья. Он хороший семьянин; а ты плохая девочка. Скольких любила!
Угнать прочь, загнать внутрь себя стихи. Хоть бы не здесь. Хоть бы не в Нотр-Дам.
«Чужие, большие и белые свечи, чужая соборная тьма. Какие вы белые, будто бы плечи красавиц, сошедших с ума».
Переплела пальцы, стиснула руки. Глядеть прямо перед собой! Во мрак! Во тьму чужого, ледяного собора!
«Глупая девочка, здесь Наполеон молился. Сюда Виктор Гюго приходил, и химеры слетали ему на бархатные плечи. Здесь плакал Шопен, оттого, что эта толстая дура Жорж Санд не любила его. И ты теперь здесь сидишь. Радуйся!»
Богородице, Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою…
Стихи, проклятье. Стихи, крест. Кто были эти двое, что ушли? Тетка — пошлячка. Наверняка подцепил ее под красным фонарем. Он молодой, плечи широкие, сильный. Грузчик, может. Тут пристань голландских барок недалеко. Приплывают из Амстердама, из Гааги, привозят вату, бязь, уголь, бочки с рыбой. Грузчики всегда нужны.
Зачем думаешь о них. Думай о другом. Не думай совсем. Пусть голова побудет пьяной, пустой. А может, и вправду напиться? На что? Деньги где взять?
Опять она без работы.
Завтра пойдет объявленья читать на рю Дарю. Кому-то сгодятся ее сильные, жилистые руки. Грязная тряпка, ведро воды ледяной. Щетка. Чистота. Смерть завтра еще.
«Царю Артаксерксу я не повинилась. Давиду-царю — не сдалась. И царь Соломон, чьей женою блазнилось мне стать, — не втоптал меня в грязь. Меня не убили с детьми бедной Риццы. И то не меня, не меня волок Самарянин от Волги до Ниццы, в рот тыча горбушку огня».
Не меня?! Как раз меня! Себя утешаю. Зачем себе вру?!
Ника вырос. Как вырос! Соображает все лучше взрослых. Аля идет на танцевальные уроки — насмешливо бросает сестре вослед, ядовито: «Что, дрыгать ножками побежала?». Книжки про Французскую революцию читает — девочки Чекрыгины ему дают, пальчиком грозят: странички не гни! Маслом не пачкай! Если б у них еще было масло к столу.
Спасибо, Семен деньги
И так всегда. Париж, ты такой красивый, шельмец! Она не видит твою красоту. Андрусевич, редактор «Русского журнала», насмешливо бросил ей как-то раз: «Анна Ивановна, а не сделать ли вам выступленье? Помнится, в Москве вы недурственно со сцены читывали!». Да ведь зал снять — стоит денег! Да ведь пригласительные билеты напечатать — тоже деньги плати! Разве сама напишет, от руки…
По старой орфографии…
Нет, тридцать — дорого. Двадцать надо просить. А может, десять? Нищие ведь придут. Наши, русские; несчастные.
Не отказалась от ятей и твердых знаков. От фиты и ижицы. От России — не отказалась. Даром что нет ее на карте. Нет — нигде. А есть эти дикие, странные, одинокие буквы, буквицы огненные на позорной стене лукавого пира: СССР.
Боже, она сидит на скамье в Нотр-Дам — и стихи новые в уме пишет; и про себя читает; и запоминает. Да ведь не запомнишь, старая швабра! Записать бы надо.
Третьего бы ребенка родить! Да нет, ушло времечко, утекло. Да и от кого рожать?
От мужа лишь. Без греха.
А смогла бы — не от мужа?
«Боже, за что?! Освободи голову мою. Возьми хоть на миг ужас быть, жить. Пришла сюда отдохнуть, просто вздохнуть глубоко. Посидеть в тишине. Зачем думаю о любви? Скольких январей я — гора?! И счесть страшно! А — туда же! Соблазн, да, жизнь — всегда соблазн. Охота тепла, жара, чужого дыханья; близости чужой — охота. А ведь это — обман. Человек уходит — и нету любви. Человек умирает — и нет человека! Что останется после нее? Александра? Николай? Стихи?»
Холодным потом покрываясь, опять и опять содрогалась: зачем назвала детей именами царей расстрелянных?
Николай Гордон. Александра Гордон. Для Европы сойдет. Фамилья то ли английская, то ли американская. Да еврейская фамилия, куда деваться. А ведь могли бы ее фамилию носить. И — Царевы бы были. И не раз вслед им бросят: жидовня! И услышат они. Баба, старое брюхо твое! Уж не выносишь; не родишь. Рожай стихи, это ты еще можешь.
Встала. Спину распрямила. Белые свечи горели, трещали. Кюре прошел, шаркая подошвами по плитам. Пустой собор. Она — и кюре. И орган в вышине, во мраке.
Растолкала коленями тьму. Пробила мрак животом. Выбралась из черного леса скамей — под своды, на простор. Догорали свечи. Догорала жизнь.
О нет! Нет! Еще не догорела! Живу! Жить хочу!
Каблуки — цок-цок — по широким каменным льдинам. Переходит реку времени по льдинам. Переходит — ледоход.
Однажды в Москве, в апреле, Але — с моста — ледоход показывала: гляди, Аличка, льдины плывут! К морю! Шумят! Друг на друга громоздятся! Торосами встают! Вода — свободна! Синь неба отражалась в Москва-реке. Золотой шлем Ивана Великого источал сладкий, любовный звон, ширью света и солнца звон расходился по весеннему воздуху. Круги радости, праздник. Пасха — Воскресенье!