Русский Париж
Шрифт:
Такова первая запись в дневнике Льва Николаевича в столице Франции. На следующий день он написал письмо Марии Николаевне Толстой:
«Вчера приехал в Париж, любезный друг Машенька, и ужасно счастлив, что наконец на месте. 11 дней езды без остановок…
Путешествие по железным дорогам — наслаждение, и дешево чрезвычайно, и удобно, не чувствуешь никакой надобности в человеке, даже такой неряха, как я. Стоило же мне всего от Варшавы до Парижа рублей 50 сер. Это примите к сведению для вашего плана будущего путешествия…
Из Варшавы я по телеграфу спрашивал у Тургенева, долго ли он пробудет еще в Париже, и через несколько часов получил ответ, что еще долго и что Некрасов с ним, поэтому я ехал, не останавливаясь, и вчера видел их обоих. Но они оба плохи ужасно в моральном отношении. Тургенев с своей мнительностью, а Некрасов с мрачностью. Грустно и больно смотреть на них, как такие два человека как нарочно стараются портить себе жизнь. Несмотря на
Кажется из этого письма, что состояние друзей — Ивана Сергеевича Тургенева и Николая Алексеевича Некрасова — волнуют Льва Николаевича гораздо больше, чем его первые впечатления от Парижа.
В тот период Некрасов мучительно переживал сложные взаимоотношения с Авдотьей Яковлевной Панаевой.
А у Тургенева, по свидетельству современников, «началась меланхолия» из-за раздумий «о своей неустроенной личной жизни».
Что ж, писателям, натурам тонким и легко ранимым, это простительно. Но зачем же свои печали сваливать на молодого товарища, только что вышедшего в отставку и впервые прибывшего в Париж?..
Как и у многих соотечественников-литераторов, денег на достойное знакомство с французской столицей у Толстого не хватало.
Уже на третий день пребывания в Париже он записал в дневнике: «Встал поздно, копался долго дома с порядком, поехал к банкиру, взял 800 франков, сделал покупки и перешел» (Л. Толстой перебрался из гостиницы на квартиру в пансионе. — Авт.).
А вскоре Лев Николаевич отправил письмо в Россию Дмитрию Яковлевичу Колбасину, который помогал в издательских делах журнала «Современник».
«…Вот я уже слишком 1,5 месяца живу в Париже и уезжать не хочется, так много я нашел здесь интересного и приятного…
А теперь понемногу принимаюсь за работу, но идет медленно — так много других занятий…
Огромное количество русских, шляющихся за границей, особенно в Париже, мне кажется, обещает много хорошего России в этом отношении. Не говоря о людях, которых взгляд совершенно изменяется от такого путешествия, нет такой дубины офицера, который возится здесь с б…ми и в cafes, на которого не подействовало бы это чувство социяльной свободы, которая составляет главную прелесть здешней жизни и о которой, не испытав ее, судить невозможно. Ежели не поленитесь, сообщите мне кое-какие новости литературные…
Да нет ли возможности пересылать сюда журналов? Как идут дела продажи? Нет ли денег! Рублей 500 мне бы были не лишни через месяц. Ежели есть, хотя и меньше, то перешлите мне кредитов от дома Бранденбурга и комп, в Москве, но и в Петербурге должна быть контора. Прощайте, любезный друг, пожалуйста, отпишите словечко, я отвечать буду аккуратно.
Забота о переживаниях и настроениях Тургенева все же не помешала Толстому изучать Париж. Хотя с Иваном Сергеевичем, судя по дневнику, он встречался чуть ли не каждый день.
«…Утром зашел Тургенев, и я поехал с ним. Он добр и слаб ужасно. Замок Fontainebleau. Лес. Вечер писал слишком смело. Я с ним смотрю за собой. Полезно. Хотя чуть-чуть вредно чувствовать всегда на себе взгляд чужой и острый, свой деятельнее».
Эта запись была сделана, когда Лев Николаевич и Иван Сергеевич отправились на несколько дней из Парижа в Дижон, с остановкой в Фонтенбло.
«…Ходил с Тургеневым по церквам. Обедал. В кафе играл в шахматы. Тщеславие Тургенева, как привычка умного человека, мило. За обедом сказал ему, чего он не думал, что я считаю его выше себя…
Встал поздно. Тургенев скучен. Хочется в Париж, он один не может быть. Увы! он никого никогда не любил. Прочел ему «Пропащего». Он остался холоден. Чуть ссорились. Целый день ничего не делал…
Наконец возвращение в Париж и снова изучение города.
… пошел с Орловым в Лувр… Зашел к Тургеневу. Нет, я бегаю от него. Довольно я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, невозможно…
Поехал в Версаль. Чувствую недостаток знаний… Пошел в Folies Nouvelles (театр оперетты, пантомимы. — Авт.) — мерзость. «Diable d'argent» («Чертовы деньги» — так называлась феерия в цирке. — Авт.)тоже…
Ездил смотреть Pere-Lachaisa (кладбище Пер-Лашез)…
6 апреля. Больной встал в 7 час. и поехал смотреть экзекуцию (Лев Николаевич наблюдал за казнью убийцы Франсуа Рише). Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом — смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу. Нездоров, грустно, еду обедать к Трубецким».
И во время первой заграничной поездки молодого писателя одолевали раздумья о смысле жизни, о законах политики и искусства, о будущем человечества. Даже в коротких дневниковых записях и письмах из Парижа Лев Николаевич размышляет над тем, что впоследствии войдет в его великие творения.
Боль и страдание любого человека — это и мои боль и страдания, — этот принцип уже был принят Толстым во время пребывания во Франции. Литературоведы отмечали, что в письмах Льва Николаевича 1857 года ощущается сознание личной ответственности за происходящее в обществе.
Из Парижа он сообщал своему старшему товарищу Василию Петровичу Боткину: «Я имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казнь. Кроме того, что погода стоит здесь две недели отвратительная и мне очень нездоровится, я был в гадком нервическом расположении, и это зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина (гильотина. — Авт.),посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога. Справедливость, которая решается адвокатами, — которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, — говорят противуположное. С теми же формальностями убили короля, и Шенье (поэт, казненный в Париже в 1794 г. — Авт.),и республиканцев, и аристократов…
А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным удобным механизмом это делается, и т. п. Закон человеческий — вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатаций, но главное для развращения граждан. А все-таки государства существуют и еще в таком несовершенном виде…
Так что же делать тем, которым это кажется таким, как мне? Есть другие люди, Наполеон III, например, которым, потому что они умнее или глупее меня, в этой путанице все кажется ясным, они верят, что в этой лжи может быть более или менее зла, и действуют сообразно с этим. И прекрасно, верно, нужно такие люди. Я же всей этой отвратительной лжи вижу одну мерзость, зло и не хочу и не могу разбирать, где ее больше, где меньше. Я понимаю законы нравственные, законы морали и религии, необязательные ни для кого, ведущие вперед и обещающие гармоническую будущность, я чувствую законы искусства, дающие счастие всегда; но политические законы — для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего. Это я почувствовал, понял и сознал нынче. И это сознание хоть немного выкупает для меня тяжесть впечатления. Здесь на днях сделано пропасть арестаций, открыт заговор, хотели убить Наполеона в театре, тоже будут убивать на днях, но уже, верно, с нынешнего дня я не только никогда не пойду смотреть этого, никогда не буду служить нигде никакому правительству. Много бы еще хотелось вам рассказать про то, что я здесь вижу, как например, за заставой клуб народных стихотворцев, в котором я бываю по воскресеньям…
Вообще жизнь французская и народ мне нравятся, но человека ни из общества, ни из народа, ни одного не встретил путного».
Это письмо из Парижа — свидетельство, что 29-летний Лев Толстой являлся уже человеком со сложившимся мировоззрением, с философской позицией, которую впоследствии назовут «толстовством».
Лев Николаевич за небольшой период пребывания в Париже успел побывать во всех музеях и картинных галереях города. Он также слушал в Сорбоннском университете и в Коллеж де Франс лекции по философии и политической экономике, по истории и литературе.