Русское литературоведение XVIII–XIX веков. Истоки, развитие, формирование методологий: учебное пособие
Шрифт:
Зная о затруднениях, испытанных Белинским, Дружинин констатировал: «Главные представители критики, нами разбираемой, не могли следить за пояснениями Гегеля на самом языке великого профессора и между тем, невзирая на это обстоятельство, умели не только освоиться с этими понятиями, но даже истолковать их русской публике, даже применяя их ко всей системе своих литературных приговоров» (198). На пути этого освоения гегелевских теорий и, в частности, теории отдельных видов искусства, Белинского и его единомышленников отличали «любовь к делу и неутомимость», и «при посредничестве немногих людей, слушавших Гегеля или изучавших его творения, начат был путь, на котором, как казалось, первые шаги должны были привести к затруднениям безвыходным. Но критика шла далее и далее, и путь ее с каждым годом становился шире» (198).
Трудности Белинского в применении методологии Гегеля связаны,
«Русский читатель, – подчеркивал критик, – на короткое время ставший в тупик перед новою для него терминологиею, ознакомился с нею и понял ее необходимость. Шутки невежд по поводу субъективности и объективности, замкнутости и конкретности смешили лишь одних невежд: образованная часть русских читателей не принимала участия в этом смехе» (198–199).
Вместе с тем национальная гордость Дружинина была удовлетворена. «Надо отдать, – писал он, – одну великую справедливость нашей критике. Она явилась русскою, чисто русскою критикою, невзирая на свои теории, заимствованные от германского мыслителя. Она не удалялась на туманные вершины трансцендентализма [201] , вершины, слишком часто посещаемые самим Гегелем; она не увлеклась желанием пощеголять туманностью фразы, не копировала, дагерротипным манером, манер своего учителя. По естественному ходу вещей, не имея возможности изучить всего Гегеля непосредственно, она восполняла этот недостаток своим умением истолковать те части Гегелева учения, которые были ей доступны» (199). Дружинин поддерживал мнение, что «Гегелева философия в ее применении к оцениванию предметов искусства <…> была разработана нашей критикой гоголевского периода гораздо шире и плодотворнее, нежели была она разработана в то же самое время во Франции, людьми, специально посвятившими себя изучению новой немецкой философии» (199).
201
В широком смысле – объективного идеализма немецкой классической эстетики.
Критика 1830—1840-х годов, подводил итог своим рассуждениям Дружинин, имела серьезные методологические основания, на базе которых «начала применять воззрения эти ко всем главным явлениям текущей русской литературы», и «гегелевское воззрение, искусно приложенное к потребностям русского искусства, начинало укореняться в нашей словесности» (199).
Новый – современный – этап развития критики Дружинин воспринимал с горечью: «начали появляться печальные симптомы, заставлявшие предполагать в ней <в критике> начала разлада с теориями, недавно ею высказанными. Мысли, почерпнутые у Гегеля, начали появляться реже и реже; с каждым месяцем чаще стали показываться в критике нашей понятия и убеждения, составлявшие странный контраст с принципами, недавно ею высказанными. Человек, привычный к терминологии, взятой у Гегеля, своими ушами слушавший живую речь усопшего профессора, мог легко подсмотреть фундаментальные уклонения от теорий великого мыслителя. Читатель, постоянно следивший за ходом новейших эстетических воззрений в Германии, один был в состоянии уяснить себе причину таковых уклонений, но читателей подобного рода было немного между русскими читателями» (199–200).
Причины происходящего Дружинин видел в том, что «слово Гегеля начинало утрачивать свою силу в самой Германии», поскольку «бывшие ученики великого мыслителя, далеко низшие его дарованием, составили новую философскую школу» (200). Этой школой Дружинин назвал младогегельянцев. Помимо Б. Бауэра, младогегельянцем в 1840-е годы был Л. Фейербах, отвергнувший ради материализма не только объективно-идеалистическую философию Гегеля, но и его диалектику. Поэтому, согласно убеждениям Дружинина, это «школа отрицательного направления», однако «воззрения этой странной, ныне расслабленной, школы быстро пошли в ход в Германии, как идет в ход все эффектное, яркое, задорное» (200).
Центральной мыслью Дружинина, развиваемой в статье, является указание на то, что в науке и критике есть два противоположных направления в понимании природы, сущности и значения искусства в жизни общества – «артистическое» и «дидактическое». «Артистическое» направление живет и развивается под «лозунгом чистого искусства для искусства»; «дидактическое» стремится «действовать на нравы, быт и понятия человека через прямое его поучение» (200).
Дружинин – последовательный сторонник и идеолог первой теории. Более того, формулируя основные требования этой концепции, Дружинин выявил предельные характеристики, подчеркивая, что использует оценки представителей противостоящего лагеря. Он писал: «Мы нарочно изображаем поэта, проникнутого крайней артистической теорией искусства, так, как привыкли его изображать противники этой теории» (201; курсив мой. – М.Л.).
В подобном изложении центральные положения «эстетической» критики выглядят следующим образом. Так, согласно постулатам «артистической» теории, «искусство служит и должно служить само себе целью» – и это «вечный якорь» человека-творца (200). Художник, живущий по законам, провозглашенным этой теорией, «признает себя созданным не для житейского волнения, но для молитв, сладких звуков и вдохновения» (200). Он твердо и бескорыстно верует, что «интересы минуты скоропреходящи, что человечество, изменяясь непрестанно, не изменяется только в одних идеях вечной красоты, добра и правды», что «песнь его <художника> не имеет в себе преднамеренной житейской морали и каких-либо других выводов, применимых к выгодам его современников, она служит сама себе наградой, целью и значением» (200). Творец призван изображать людей такими, «какими их видит», – «не приписывая им исправляться» (201). Такой поэт «не дает уроков обществу, или, если их дает, то дает бессознательно» (201); он «живет среди своего возвышенного мира и сходит на землю, как когда-то сходили на нее олимпийцы, твердо помня, что у него есть свой дом на высоком Олимпе» (201).
Характеризуя противоположные позиции, Дружинин указывал: «На первый взгляд, положение дидактического поэта кажется несравненно блистательнейшим и завиднейшим» (201). Эти приоритеты «дидактической» позиции критик видел в том, что у последователей и сторонников подобных взглядов «и путь шире, и источников вдохновения несравненно более, чем для служителей чистого искусства» (201). Автор-«дидактик» пишет на злобу дня, он «смело примешивает свое дарование к интересам своих сограждан в данную минуту, служит политическим, нравственным и научным целям первостепенной важности, меняет роль спокойного певца на роль сурового наставника, и идет со своей лирой в толпе волнующихся современников не как гость мира и житель Олимпа, а как труженик и работник на общую пользу» (201). По оценкам Дружинина, не лишенным иронии, это «здравомыслящий и практически развитый поэт», который, «отдавшись дидактике, может произвести много полезного для современников» (201).
Противник некорректности в суждениях, Дружинин уточнял: «по всей вероятности, прилагательное дидактический покажется крайне оскорбительным всем противникам идеи «искусство для искусства». По нашей рутине, со словом дидактика непременно соединяется мысль о <…> псевдоклассиках, трех единствах, париках и тогах» (201). «Увы! – вполне серьезно восклицал критик. – Если бы дидактика всегда занимала собой одних стариков <…> Дидактическая поэзия не умерла с тремя единствами» (201).
Носителями дидактических установок в искусстве Дружинин считал Ж. Санд, Г. Гейне, а также тех современных западноевропейских писателей узкосоциального толка, которые бросали «грязью в великолепного Гете», участвовали «в аберрациях романтической школы поэзии» и прочее [202] (201). Глубокую иронию вызывали у Дружинина романы Э. Сю, «популярные в обширном классе невзыскательных читателей» (209), – произведения, показывающие дно французского общества: «Кто в состоянии без смеха прочесть „Мартына Найденыша“, в котором, кажется, дидактика автора так блестяща, так выглажена и так применена к вкусам всей массы читателей!» (202). Главную беду современных «дидактиков» Дружинин усматривал в том, что «каждый из них желает прямо действовать на современный быт, современные нравы и современного человека. Они хотят петь, поучая, и часто достигают своей цели, но песнь их, выигрывая в поучительном отношении, не может не терять многого в отношении вечного искусства» (202).
202
Дружинин называл имена. По его мнению, это немецкий писатель-публицист Л. Берне (1786–1837), обвинявший Гёте в асоциальности; Ж. Делиль (1738–1813) – французский поэт и переводчик, близкий к классицизму, и др.