Ружья и голод. Книга первая. Храмовник
Шрифт:
Высокий, сутулый и с коротко остриженной с проседью бородой, он смотрел прямо в глаза Белфарда. Про себя Белфард называл его старик, хотя едва ли их возраст был внешне различим. Седина, затронувшая его бороду и волосы, были следствием не старости, а пережитых душевных волнений. Лицо Калавия пыталось выразить дружелюбие, но в нем явно читалось беспокойство. И явное подозрение. Он снял с пояса ножны с клинком и отставил к стене.
«Он знает о моих мыслях. Он всегда видел во мне этот дефект. Дефект неверия. Дефект непонимания. Дефект безразличия. Сегодня утром он отправит меня не выбирать, а прямиком на костер».
Капеллан достал из кармана большой
– Ты знаешь, зачем я здесь? – спросил Калавий.
– Нет, Учитель. – нехотя ответил Белфард.
– А знаешь ли ты, зачем здесь ты? – лицо Калавия выражало интерес.
– Я служу Матери и делу Ордена, – отчеканил монах.
– Эти слова я слышу каждый день, – со вздохом произнес капеллан. – Это наши слова. Я хочу услышать твои слова.
Белфард молчал, уставившись на клинок капеллана.
– Ты меня боишься, – проговорил капеллан. – Как и всякий, кто проходил обучение. Я был строг и непреклонен, но завтра ты станешь моим братом. Или не станешь…Выбор за тобой – Кровью или Плотью, но ты сделаешь его.
Белфард продолжал безмолвствовать.
– Твой страх понятен, но он лишний, – говорил Калавий, выпуская густые клубы дыма. – Я пришел поговорить как друг. Впервые. И только с тобой. До сегодняшнего дня я не оказывал никому такой услуги.
– Я ценю это, Учитель, – соврал Белфард. – Но разве это не против правил.
– Против, – глаза капеллана сощурились. – И Свод прямо об этом говорит. Но он так же говорит, что в час нужды всякий брат придет на помощь другому брату. И поэтому я не вижу здесь противоречия. Но Храмовый Совет, конечно, будет иного мнения.
«Он знает. Знает о моих сомнениях. Он сожрет меня с потрохами и не оставит и намека на то, что я когда–то посмел осквернить своими мыслями эти стены».
– Ты необычный молодой человек, – продолжал Калавий. – Чрезвычайно необычный. Беспокойный. Непокорный. И в этом ты отличен от многих. Но я пришел тебя предостеречь. С самого первого дня я бил тебя за вольнодумство. Когда мы скрещивали деревянные мечи на тренировках, ты пытался нападать, а не защищаться, как это делали другие. И я снова тебя за это бил. Ты ходил по ночам, за что я тебя бил. Ел не в меру, за что я опять же тебя бил. Сколько раз я тебя за все это время бил, Белфард?
– Много. И всегда по делу, Учитель, – ответил монах.
– В этом то и есть проблема, – сделал вывод Калавий. –Откуда вдруг такая покладистость? Ты уже три месяца не нарушал наших уставов, ни с кем не дрался и держал язык за зубами. О чем ты думаешь?
«Он меня раскусил. Этот старый хитрый лис залез в мой амбар и передавил там всех кур».
Белфард опять взглянул на клинок Калавия. Капеллан уловил этот взгляд. Он всегда все видел и подмечал. Он годами сжигал и разил мечом еретиков. Для него не было угрозы, которую он не в состоянии был моментально пресечь.
– Я уже не так молод и быстр, – сокрушенно произнес капеллан. – Годы, знаешь ли, дают о себе знать.
«Кого ты обманываешь? Даже смерть побоялась бы к тебе подойти ближе, чем на два шага. Подлый старикан видит меня на сквозь и пытается спровоцировать. Стоит мне сделать хоть шаг, и он укоротит меня ровно наполовину».
– Я знаю тебя шестьдесят лет, Учитель, и ты ни на год не изменились, – отозвался Белфард.
– Вздор. Хоть и приятно это слышать, но все же это лесть. Она губит душу того, в чьи уста вложена, и вдвойне того, кто ее слышит.
– Прости, Учитель. Я ничего такого не хотел, – он боялся, что после этих слов последует наказание.
– Ты просто не подумал… – успокоил его Калавий. –Впрочем, я здесь не поэтому. Как я уже сказал, я прекрасно понимаю, что ты сейчас чувствуешь.
«А я думал Матерь вложила меч в твои мозолистые ладони, как только ты начал делать первые шаги».
– Я здесь для того, чтобы дать тебе последнее наставление. Это моя последняя проповедь, и самая важная. И моя первая за многие годы исповедь. Я не мог говорить об этом с тобой при всех, Белфард. Такие речи… Нежелательны… Да, это слово вполне подойдет. Нежелательны.
«Он пытается добиться признаний. Но я ничего не скажу. Он не подкупит меня этим дружелюбным тоном».
– Ты ведь родился уже после дней Утраты? – поинтересовался Калавий.
– Думаю, да, учитель, – ответил Белфард. –Точной даты никто не назовет, а сам я ничего не помню.
– Разумеется, разумеется… – на лице капеллана отразилась непонятная тень. – Увы, мне посчастливилось или не посчастливилось выйти на свет Божий в те дни, когда миру казалось, что никакой агонии сегодняшнего мира никогда не случится. Интернет и телевидение пестрили грандиозными заголовками о светлом будущем – колониях на других планетах, безопасных источниках энергии, высоком уровне здравоохранения и культуры человечества. Ты, конечно же, помнишь, что такое интернет и телевидение?
«Конечно же я помню, что такое интернет и телевидение. Также как газеты, журналы, радио и кино. Чрево лжи, языки Дьявола, голоса ереси. Вы ни на минуту не давали нам забыть об этом.
– Да, – коротко ответил Белфард.
Старик внимательно всматривался своими голубыми, пронзительными глазами в лицо Белфарда. Один из них был подернут молочного цвета бельмом – последствие многолетней борьбы с еретиками и иными. И в них вечно пылало пламя Очищения. Он мог сжечь человека одним взглядом, даже не возводя на костер.
– Обман. Ложь. Развращение умов и размягчение для мозга людей, – Калавий говорил эти слова с гневом. – Вот что представляли собой эти вещи. Они не давали людям увидеть суть, добраться до истины, осознать, в какую бездну на бешеной скорости летит этот мир. Они крали у людей последние зачатки критического мышления…
«Можно подумать, вы делаете что-то отличное от этого. Бесконечная муштра и правила для непонятно каких целей. Путь! Путь! Путь! Да что это дерьмо вообще значит».
– А меж тем молодые и старые, совсем еще дети умирали в бесконечных войнах, – продолжал капеллан. – И для каждой стороны эти войны казались победоносными. Короткими и бесчеловечно смертоносными. Смертные со смертными. Бессмертные со смертными. Я был в городе, где за пятнадцать минут сгорело девять миллионов человек. Я видел пепел и боль, страх и удивление на лицах тех мумий, что раньше были детьми и матерями, женами и мужьями, друзьями и соседями, богатыми и бездомными. Что тогда было толку от вечности жизни или от ее неминуемой конечности? Все они поджарились в этот ничтожно короткий промежуток времени. Много ли это для нас – пятнадцать минут? Возлечь с женщиной? Испражниться? Позавтракать? Кто-то за это время успел срезать розы в саду, а кто-то сгореть заживо вместе со всеми, кого ты знал. Такими страшными были эти войны. Но политики твердили с экранов, что это крайняя мера, необходимость на пути осуществления мечты и желаний каждого живущего – долгого мира. Ложного пути. А мир все не наступал. Младенец при рождении первым чувствовал запах пороха и кострищ, а не вкус материнского молока.