Рыбарь
Шрифт:
В агенты же я тебя не тяну и не хотел. Сам знаешь – из ваших найдутся не один и не два. – Он выдвинул ящик стола; стол достаточно широкий, и сидящему напротив Павленину не видно содержимое ящика. В нём под листом бумаги – револьвер со взведённым курком.
Володя протянул арестованному бумагу, карандаш:
– А показания ты всё-таки дай.
Егора оглушило смятение. Силу мою чувствуешь? Так чувствуй! Написать: "Я – большевик, от своих убеждений не отказываюсь, белого суда не признаю…"? "Смерть белой сволочи!"?
Или потрафить им?
Он сжимал карандаш, силясь думать спокойнее, напряжённо склонился над листом бумаги, а Ромеев незаметно опустил руку в ящик стола, взял револьвер; не вынимая его, тихонечко выдвигал ящик на себя и вдруг неуловимо приподнял наган и выстрелил.
Павленин ничего не успел увидеть. Пуля угодила ему в лоб над левым глазом – тело мягко свалилось на пол, стул шатнулся, но не опрокинулся.
Выскочив из-за стола, едва удерживая в затрясшейся вдруг руке револьвер, Володя, готовый стрелять ещё, заметался над телом. По нему прошла лёгкая судорога. Павленин был мёртв.
Унимая себя, Володя мысленно вскричал: "Это только и мог я для тебя сделать". Он избавил арестованного от муки ожидания, от процедуры казни.
17.
Унимая себя при виде воровства, царящего в тылу, сопротивляясь муке отчаяния, Володя мысленно повторял себе: на фронте есть смелые, честные, гордые – и ради них избавлена будет от казни Белая Россия.
Умилённо берёг в памяти день, когда вдруг встретился в Омске с Сизориным.
Ромеев был в парикмахерской – с молодости держался привычки хоть изредка, но бриться у дорогого парикмахера. Его брили, а он уловил в себе беспокойство от чьего-то взгляда. Увидел в кресле поодаль тощего, недужно-бледного солдата, глядевшего счастливыми глазами.
– Дядя Володя!
С Сизориным в парикмахерской был приятель, они зашли обрить головы – замучили вши.
Когда Ромеев и два молодых солдата вышли на летнюю полуденную оживлённую улицу, по которой проходило немало хорошо одетых людей и чуть не через каждые десять шагов попадались кофейни, чайные, рестораны, Сизорин фыркнул, всплеснул руками, стыдливо согнулся в извиняющемся смехе:
– Парикмахер только стричь – а вши как посыплются!.. Он покрывала меняет и бросает, меняет и бросает, а они сыплются… Позорище! – заключил парень весело и с наслаждением провёл пальцами по глянцево-голому черепу.
У его товарища череп был странно удлинённый от лба к затылку – походил формой на дирижабль. Сизорин представил этого долговязого, поджарого юношу как Лёньку из Кузнецка – добровольца 5-го Сызранского полка. Лёнька выглядел не лучше приятеля.
Они сегодня вышли из госпиталя. Раненные, оба ещё и переболели тифом, и им дали освобождение от службы на полгода. Вручили им и деньги – солдаты подсчитали, что хватит их, если иметь в виду только еду, лишь на неделю. А где они будут жить? Врач посоветовал проситься на поезд американского Красного Креста. Случалось, американцы брали выздоравливающих
Сизорин, захиревший, измождённый до полусмерти, вдруг заразительно рассмеялся. Вероятность очутиться в американском поезде, где всё блестит чистотой, где вдоволь сливочного масла, засахаренных сгущённых сливок, а к мясному супу дают ещё и копчёную колбасу, представилась солдату неправдоподобно-комичной. Его товарищ хохотал вместе с ним.
Не поняв сначала этого веселья, Ромеев сказал:
– А почему не попроситься? Я знаю – они берут. Они – христиане, а по вашему виду всё понятно…
Сизорин, справившись, наконец, со смехом, немного обиженно объяснил:
– Да мы в этом поезде со скуки подохнем! – тут лицо его сделалось строгим, он хотел произнести сурово, но вышло растерянно и вместе с тем поражающе искренне: – "Попроситься"… Мы столько прошли… мы… и – проситься?
Его спутник как бы жадно схватил что-то невидимое:
– Нам бы снова трёхлинеечку в руки!
У друзей было решено сегодня же ехать на фронт в свои части.
Ромеева до слёз пробрало от щемящей жалости и уважения. Он повёл ребят кормить – но не в ресторан: не то состояние души, чтобы сидеть среди ресторанной публики. Он нашёл наклеенное на стену объявление: "Обеды на дому".
Их впустили в бревенчатый флигель в глубине двора, в некогда небедную, а ныне жалкую комнату, куда из кухни было прорезано окно в стене. Хозяйка, вдова значительного в своё время местного чиновника, боролась за существование: собственное и детей-подростков.
Гостям принесли, как хозяйка назвала их, "домашние щи", в которых оказалось чересчур много капусты и совсем мало говядины, подали рубленые котлеты, открытый пирог с подозрительным фаршем.
Главное – они остались в комнате одни, никто не мешал им говорить…
Ромеев узнал из рассказа Сизорина, что Быбин погиб от ранения в живот, промучившись около суток. В бреду он поминал шурина, убитого за месяц до того, бормотал, что они в честь встречи "раздавят баночку".
Сизорин описал, как изменился Шикунов: показывал себя рьяным служакой, его произвели в прапорщики – и он стал неприступно-властным, строит из себя "военную косточку", раздобыл перчатки тонкой кожи и летом не снимает их.
Лушин, всегда носивший усы, зарос до самых глаз бородищей, всё так же ухитряется находить выпивку, всё так же охотно, подолгу рассуждает.
Ромеев слушал с видом человека, который мучительно колеблется. Вдруг решился – стал рассказывать о себе…
Отложив служебные дела, повёл ребят на берег Оми, там давали напрокат лодки; он катался с ребятами на лодке и описывал свою жизнь…
Потом пошли в привокзальный сад, прогуливались и сидели там на скамейке, пили морс, а он всё рассказывал… Повторял, что грешник, однако есть у него одно: на эту войну он пошёл, как на библейский брачный пир и, "как и вы, великое юношество России, вошёл в брачной одежде!"