Рыцарь Христа
Шрифт:
— Хорошо, я расскажу вам, — наконец, сломался я.
— О, благодарю! Рассказывайте же, я слушаю вас!
И я стал рассказывать жонглеру о том, как мы жили в Иерусалиме после гибели нашего дорогого патрона.
Тело защитника Гроба Господня было погребено в малой двухъярусной церкви, втеснившейся в обширное преддверие главного храма, освобожденного великим Годфруа. Прекрасную гробницу его поставили рядом с гробницею первосвященника Мельхиседека, царя Салимского, останков которого, правда, там уже не было. Кажется, и царица Елена видела гробницу Мельхиседека уже пустой. Славный Стеллифер, мощный меч Годфруа, ничем не украшенный, кроме кедровой рукояти, мы возложили поверх гробницы. Так успокоился навеки тот, кому христианский мир обязан избавлением Иерусалима от неверных. Брат его Бодуэн вскоре приехал из Эдессы и, в отличие от скромного героя Годфруа, не отказался от титула короля Иерусалимского. Патриарх Иерусалимский Дагоберт совершил в Вифлееме обряд венчания
Воссев на престол нового королевства, Бодуэн прежде всего позаботился о том, чтобы устранить всех, кто мог бы хоть как-то посягать на безраздельность его власти. Первым делом он довел своего брата Евстафия до того, что тот решил навсегда покинуть Святую Землю и вместе с Генрихом де Сен-Клером, бароном Росслинским, отправился в Шотландию, на другой конец света. Там он женился на принцессе Марии Шотландской и обрел свое счастье, обзаведясь многочисленным потомством.
Затем Бодуэн объявил о том, что отныне он сам будет руководить всеми образованными его братом Годфруа орденами. Кончилось же все роспуском орденов. Никто не мог ужиться с Бодуэном, который очень быстро становился самодуром. Первым уехал домой во Францию Робер де Пейн, потом — Пьер Эрмит. Бодуэн сделался великим магистром Сионской общины, созданной им вместо ордена Христа и Сиона. Наконец, и тамплиеры, все, кто был ниже командорского достоинства, подчинились королю. Мы вчетвером — я, Роже де Мондидье, Алоизий Цоттиг и Клаус фон Хольтердипольтер — некоторое время предпринимали попытки найти хотя бы какие-то следы исчезнувших негодяев и отомстить за смерть нашего доброго Годфруа. Но никаких следов не было, и я решил отправиться в Киев, а уж потом, повидавшись с Евпраксией, продолжить поиски тайного синклита.
В середине осени я совершил путешествие и приехал в Киев. Сердце мое бешено колотилось в ожидании встречи с Евпраксией и моим младенцем. Я нисколько не сомневался в том, что на сей раз моя милая родила крепкого и здорового малыша. Увы, надежды мои рухнули сразу же, как только я переступил порог того самого дома, к которому год назад прилетала, расставшись с телом моя душа. Мать Евпраксии, моя незаконная теща Анна, встретила меня печальным известием о том, что ребенок родился мертвым.
— Где же Евпраксия? — с нетерпением спросил я.
— Ее нет сейчас в Киеве, — ответила Анна, потупившись.
— Где же мне искать ее? — спросил я, чуя недоброе.
— Не нужно искать ее… Она оставила письмо для вас. Сейчас я подам вам его.
И она принесла мне письмо, написанное для меня Евпраксией. Я взял его, медленно развернул, и не сразу стал читать. Я почему-то понял, о чем это письмо и почему не нужно искать Евпраксию, Потом строки побежали перед моим взором, и предчувствие мое оправдалось.
«Дорогой граф Лунелинк фон Зегенгейм, — так начиналось письмо, и подобное начало не сулило ничего хорошего. — Вы должны знать, что я не достойна любви вашей, и как прозвали меня в Киеве волочайкою, то так оно и есть. Вам же следует забыть меня как можно скорее и вырвать с корнем из сердца; как сорную траву. Если, конечно, вы все еще любите меня. Любите, должно быть, коли приехали в Киев и читаете сие письмо мое. Все-таки, я рада, что вы живы. Я не знала человека лучше вас на всем белом свете. После вашего отъезда в Святую Землю я стала ждать вас и надеяться, что на сей раз мне удастся родить вам ребенка. Но благополучная жизнь моя уже оканчивалась, ибо митрополит Николай отчего-то вдруг воспылал ко мне ненавистью и принялся разузнавать, почему это я оставила законного своего супруга Генриха. Никакие доводы не могли убедить его в том, что я не могла поступить иначе, он стоял на своем, что, мол, я — мужняя жена и должна была терпеть от своего мужа любое его обращение, а коли он обращался со мною дурно, значит, я сама такого обращения заслуживала. Дошло до того, что он даже уговорил Великого князя с ближайшим же посольством отправить меня к кесарю, который, должно быть, уж и думать обо мне забыл. Тут выяснилось, что я зачала, и митрополит все же сжалился надо мною, отменив свое решение выдать меня Генриху. Но с того дня не стало мне в Киеве житья. Народ показывал на меня пальцами и именовал волочайкою, а иной раз даже, и более срамными прозвищами, я много тужила и путалась мыслями. Много и молилась о вас и о нашем ребенке. И вот однажды было мне посреди ночи видение. Я пробудилась от того, что будто бы кто-то вошел в мою опочивальню. Но никого не было, сколь я ни оглядывалась по сторонам. Однако сердце подсказывало, что кто-то все же незримо присутствует, и этот кто-то — вы. Я стала молиться о вашем спасении, ибо чувствовала, что знамение сие — недоброе, и с вами приключилась беда. Помолившись, я оглянулась и вдруг увидела подле окна как бы зарницу, посреди которой было ваше лицо. Миг — и все исчезло, будто вылетев в окошко. Я подбежала и долго смотрела, но за окном только шел дождь и с дерев сыпались листья. Я потом очень много молилась о вас, и сердце подсказывало мне то одно, то другое — то, что вы живы, а то, будто вы померли. Так приблизился
— Что же, — обратился я к матери Евпраксии, — точно ли так хорош смоленский князь Роман?
— Да, — простодушно отвечала Анна, — очень хорош. Лицом он пригожий и румяный, борода русая, в плечах широк. Удалой молодец, ничего не скажешь. А какой балагур — нигде таких не сыскать. Такие складные слова говорить умеет, что любая растает. И очень он веселый. Хорош князь Роман, очень хорош. Ты, витязь, не тужи. Тугою горю не поможешь. Ежели князь Роман получит благословение, то женится на моей Опраксии, тут уж можно не сомневаться. Бог с тобою, голубчик, возвращайся в свою родную землю да обженись на хорошей девушке. Пора тебе, соколик, жениться да детей заводить, вот что скажу тебе.
— Ну что ж, и на том спасибо, — сказал я, низко поклонился Анне и отправился куда глаза глядят, будто ослепший. Не помню, сколько бродил я по Киеву, ставшему горьким градом для меня. А еще горше звучало в сердце моем страшное слово «Смоленск». С детства оно не нравилось мне. Отец говорил не «Смоленск», а «Шмоленгс», и это еще хуже, чем «Смоленск». Почему-то именно к городу, а не к пригожему князю Роману, испытывал я лютую злобу. Не помню, как очутился я в каком-то подвале, где мне подавали какой-то вкусный хмельной напиток. Я не жалел монет й угощал всех, кто сидел подле меня. Постепенно я очутился в огромной компании русичей, которые похлопывали меня по плечам и громко славили мое имя. Один из них несколько раз подсаживался, но его почему-то прогоняли, и когда это случилось в третий раз, один из моих собутыльников крикнул ему:
— Иди-иди, смоляк! Смоляк — с печки бряк!
— Смоляк? — спросил я. — Ты что, из Смоленска?
— Из Смоленска я, добрый боярин, скажи им, чтобы они не прогоняли меня. Больно и мне хочется про Русалим послухать.
— Русалим обождет, — сказал я. — Садись, смоляк, выпей с нами.
— Да гони ты его, добрый боярин, — сказали остальные, — вор он, его каждая собака знает, каков он вор.
— Нет, пускай сидит, — стукнул я кулаком. — А давно ли ты из Смоленска?
— Из Смоленска-то? Недавно, — отвечал смоляк, с радостью припадая к чаше. — Почитай, вторую неделю тут околачиваюсь.
— Вот как? Пей, смоляк, пей. А скажи, каково поживает молодой князь Роман?
— Роман-то? Очень даже неплохо поживает. Грех ему плохо поживать. Мы, смоляки, народ веселый.
— Веселый, говоришь? Слыхал я про вашу веселость. А скажи, смоляк, Евпраксия Всеволодовна хорошо живет?
— Опраксимья? Это волочайка-то? И она тоже здорова, глаза ее бессты…
Он не успел договорить, потому что я тотчас вскочил, перевернул стол и, выхватив из ножен Мелодос, занес его над головой смоляка. Тот в испуге повалился на спину и громко заверещал:
— Святые угодники! Убива-а-а-ают!
Остальные мои сотрапезники всем скопом навалились на мои плечи, успокаивая:
— Э, немец, ты — того, не балуй! Он все же, хоть и вор, а душа християнская.
Горе и гнев ослепили рассудок мой, к тому же затуманенный хмелем. Поднатужившись, я разбросал всех по сторонам и принялся так размахивать Мелодосом, что одному из бражников отсек кисть левой руки.
— Братцы! — крикнул другой. — Что это он так за волочайку обиделся? Да не тот ли это немец, который ее обрюхатил да бросил? Эй, кликните с улицы кого-нибудь с оружием!
В эту минуту я понял, что сейчас зарублю их всех. И как тогда, в иерусалимской мечети, стоящей на поприще Соломонова Храма, будто кто-то ударил меня по лбу светлой ладонью. Я опомнился и ринулся к выходу. Догонять меня никто не решился. У двери я оглянулся, сорвал с пояса мешочек с деньгами и кинул его им с примечанием:
— Это тому, кто из-за меня без руки остался!
Отыскав дом Анны, у которой я оставил своего коня и скарб, я попрощался с нею и отправился вон из Киева, проклиная этот город, отдавший Смоленску мою Евпраксию.