Рыцарь совести
Шрифт:
Наконец, устав от этих упрашиваний, я сказал: «Александр Трифонович, перед вами хочет выступить Рина Зеленая». Сразу стало тихо, и вдруг она как на меня накинется: «Вы что, идиот? Вы с ума сошли — как это возможно, здесь? В какое положение вы меня ставите, тут такие писатели, и вы хотите, чтобы я выступала со своими эстрадными штучками. Да как вы вообще пускаете его в дом, этого придурка, он же вам дачу спалит! Боже мой, ну как вы могли меня объявить! Ну да ладно, раз уж объявили, придется выступать».
Я совершенно обалдел от такого нахальства. А она преспокойно стала выступать. И знаете, я такого счастливого Твардовского в жизни не видел. Он заливался слезами, катался по дивану. А наутро пришел к нам и говорит: «Ну, Зиновий
О Булате Окуджаве
Замечательная встреча была у нас с Булатом Окуджавой. Он приехал в Ленинград на съемки «Соломенной шляпки». Я играл там папашу Тардиво, а он писал песни. Нас поселили в одном номере. Суббота у нас оказалась свободной, и мы целый день, не выходя из номера, читали друг другу стихи. Это было дивно. Потом он даже написал об этом стихотворение «Божественная суббота»:
Божественной субботы
Хлебнули мы глоток,
От празднеств и заботы
Закрылись на замок.
Ни волны суесловий,
Ни улиц мельтешня
Нас не проймут, Зиновий,
До середины дня…
Дыши, мой друг сердечный,
Сдаваться не спеши,
Пока течет он, грешный,
Неспешный пир души…
Об Александре Твардовском
Случилось так, что в последние годы жизни Твардовского судьба подарила мне частое общение с этим замечательным человеком. Мы много говорили о жизни, об искусстве и, конечно, о поэзии. Во всем, что касалось моей актерской жизни, он стал для меня критиком, которого я боялся. Страшно. Его и мою дочь Катю. Их оценки ждал, как приговора, — боялся ее, просто готов был со стыда умереть. Может быть, я и жив-то до сих пор потому, что Твардовский от души смеялся над моим Паниковским, хвалил его лукаво. Причем оказалось, что об актерской работе он судит так профессионально, с таким пониманием, какое и у кинематографистов не часто встречается.
Суть загадочной на первый взгляд личности Александра Трифоновича Твардовского, мне кажется, в том, что этот крестьянский человек, в жизни говоривший чуть-чуть с белорусским речением, был непогрешим в прозе и стихах, был аристократичен, будто дворянин двенадцатого колена. Мы познакомились на Пахре, все началось с дачного соседства. Потом мы подружились. Иногда он вызывал автомобиль из «Известий». Помню, как однажды сманивал всех поехать с ним за компанию, говорил: «Есть места». Был возбужден, рассказывал, что едет в Москву, чтобы поведать всей редакции, какую замечательную повесть «Сотников» написал Василь Быков. Говорил о достоинствах прозы, о метафорах. Приглашал всех желающих:
— У нас есть два свободных места.
Повисала ужасная неловкая пауза. Потом он выдавил из себя:
— Бесплатно.
И, вероятно, пожалев его, одна деревенская женщина запунцовела и влезла в этот автомобиль. Он обрадовался: «Есть женщины в русских селеньях!»
Он был сноб в прекрасном понимании этого слова, англичанин, дворянин. Одинаково говорил со мной, с комендантом поселка, с Хрущевым.
Мы ходили с ним по грибы. Он стоял во дворе такой величественный и трезвый в пять часов утра. Лукошко, штаны, рубашка, посох. Прежде чем идти, низко кланялся — это было как ритуал. И только вышли за пределы поселка — и открылось поле, и купы дерев, во всем взоре столько было широты, этот ландшафт существовал и 500 лет назад… А впереди — мой кумир.
Я тогда прокричал, проорал стихотворение Пастернака «Август».
— Это Борис Пастернак? Мне приятно, что вы знаете стихи наизусть. А из моего?
Я прочел большое стихотворение.
— Вы и правда мои стихи знаете. Вы уж потрудитесь, прочтите его еще раз!
Мне кажется, это немножко придуманная профессия — мастер художественного слова. Публично читать стихи может только человек, перевосхищенный автором — переполненный восхищением.
Как-то раз мы сидим на веранде — еще были живы Танины родители, — входит Твардовский, и у него в руках что-то плоское, завернутое в газету. Шуня, Танина мама, говорит: «Садитесь, Александр Трифонович, выпейте кофе». — «Я-то кофе пил в шесть утра, а сейчас пол-одиннадцатого. Ну, не стану вам мешать». И ушел. И когда он уже был около калитки, Таня ему говорит: «Александр Трифонович, вы оставили папочку». И он, не оборачиваясь, вот так ручкой сделал. Знаю, дескать, не случайно оставил.
Мы развернули эту бумагу, газету. И там была пластинка «Василий Теркин на том свете» в исполнении автора. И на портрете Василия Теркина, нарисованном Орестом Верейским, были написаны мне хорошие, совсем хорошие слова… В этот день меня поздравили со званием народного артиста. Подумаешь, что такое народный артист! А тут меня сам Твардовский похвалил, признался в каких-то чувствах!
О Шарле Азнавуре
С Шарлем Азнавуром я не был знаком. Хотя, постойте, однажды меня все же ему представили. Но я с ним не пил. Мы похожи, да? Я знаю, что это так. «Ты похож на Азнавура», — говорили мне друзья. Да нет, это он на меня похож. Я несколько старше.
Женщины
В моей жизни женщина сыграла главную роль, более того — роль мужскую. Я не был бы сам собой, если бы мной не руководила женщина, ибо женская воля и женское участие гораздо нацеленней и верней. И другую огромную службу сослужила мне женщина: уберегла от сознания собственного совершенства в профессии. Не знаю, наступил ли вообще матриархат, но в моем доме он существует, и я счастлив, что это так.
Еще бывает, входишь в кабинет к женщине-начальнику и как-то неловко себя чувствуешь: вот ты перед дамой в таком искательном состоянии. Но начальственная женщина ласково улыбается и все решает быстро и мило! Что касается театра, то здесь все женщины кажутся красавицами. Даже если не обладают особыми дарованиями. Но есть те, о ком помнишь долго. Инна Чурикова, Алиса Фрейндлих, Марина Неелова — глядя на них, сознаешь, как это огромно, если женщина — настоящая актриса.
И не женщина ли спасла меня как артиста? Это случилось много лет назад, в Киеве. Докурив папиросу, я обнаружил, что бросить ее на залитом светом вечернем Крещатике невозможно. Ближайшая урна — метров на восемь позади. Тогда, не целясь, щелчком я отправил окурок в восьмиметровый полет, и он, описав дугу, точно по центру тюкнул в урну. Это была огромная творческая удача. Думаю, первая и последняя. С чувством, что мне удалось что-то высокохудожественное, я обернулся к своим спутникам, но увидел одни спины. Никто не был свидетелем моего рекорда! Я был убит: впервые в жизни такой провал. И вдруг совершенно незнакомая молодая женщина подбегает ко мне и дрожащими губами произносит: «Я видела! Я видела!» Так мне спасли веру в себя.
А нечто большее — жизнь — мне подарили 13 февраля 1943 года санинструкторы Вера Веденина и Нина Рощина — та самая Нина, которая позднее стала Ниной Ефимовной и работала в редакции «Учительской газеты».
Кстати, я помню свое первое любовное стихотворение. Одну строфу. Я не мог даже любовное, лирическое стихотворение написать как серьезное. Девушка одна на школьном вечере под аккомпанемент фортепиано пела: «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной». Красивейшая вещь. Мне показалось, что она неправильно поет. Но все равно она была обладательницей моего сердца и тайно любимой. А стихотворение кончалось так: