Рыцарь умер дважды
Шрифт:
— Как вас зовут? — Сделав глоток из кружки, он все же обращается ко мне.
Самые простые вещи первыми забываются на войне. И как только мы обходились без моего имени раньше? Благодушно представляюсь:
— Мильтон Адамс, полковой хирург, хотя, в общем, лечу от всего, вплоть до белой горячки и геморроя.
— Рад познакомиться с таким достойным человеком.
Приподнимаю брови, начинаю даже размышлять, в чем именно заключается мое достоинство. Райз, решив, что сказал что-то не то, закрывает лицо кружкой.
— Простите, — доносится из-за этой преграды. — Мир… такой странный. Чужой.
Это
— Ничего. — Поднимаюсь и на всякий случай подсаживаюсь ближе. — Это пройдет. Все вспомнится. А более давние воспоминания у вас целы? Помните родных?..
— У меня нет родных, все умерли.
— Простите. Тогда друзей…
— У меня нет друзей! — Райз говорит с неожиданным жаром, дергает плечом, точно пытаясь что-то сбросить, и прибавляет сквозь зубы: — Они все меня предали.
Это ненависть, иначе не назвать: сужаются зрачки, вспыхивают радужки. Молодой человек смотрит на костер; губы подрагивают; он бормочет что-то, не обращенное ко мне. Почему он так откликнулся на простые слова? Впрочем, я знаю подобные истории. Именно из-за них гражданская война намного страшнее завоевательной: она разобщает даже друзей и братьев, вместо того чтобы сплотить. И я осторожно уточняю:
— Они мятежники? Вы разошлись по вопросам Свободы?
Он поворачивается ко мне и, кажется, пытается смягчить выражение лица. Нервно откидывает со лба волосы, вздыхает. Делает из кружки шумный глоток, обжигается, дует на поверхность. Я молча жду, наконец Райз с нервной улыбкой кивает.
— Именно так. На свободу мы смотрели совершенно по-разному. И кончилось это тем, что они закопали меня заживо.
По заметной дрожи голоса я сразу понимаю: это не шутка.
— Какая мерзость! Впрочем, мятежники, судя по слухам, способны и не на такое в отношении политических противников. Они дрались тростями в правительстве, [25] мало этого?
25
В 1855 году конгрессмен Престон Брукс из Южной Каролины — самого активного из южных штатов — избил тростью своего коллегу, сенатора Чарльза Самнера из Массачусетса, выступившего с речью против рабства. Сенатор получил несколько переломов.
— Живые существа противоречивы. — Все та же болезненная улыбка на его лице. — Некоторые… как бы сказать… остаются зверями, сколько бы времени ни прошло. Ведь у всех у нас в основе животная природа, согласны?
Сторонник идей Дарвина, а не реакционной Церкви? Приятная и не такая уж частая находка там, где, побаиваясь смерти, каждый третий вдруг подался в ревностную веру.
— Согласен. Мы животные, пусть двуногие. Наши когти и зубы стали винтовками, шерсть — одеждой, а инстинкт защиты территории — идейной борьбой. Да и не забывайте, в истории нашей юной страны это первая настоящая война. Она разрывает нас изнутри, поэтому так болезненна.
— Первая война, — понуро повторяет Райз. — Да… первые войны всегда наиболее ужасны: воюющие не знают ни законов, ни чести.
Какое-то время мы молчим, потом, вспомнив ужасное признание, я решаюсь спросить:
— Как же вы выбрались? Ну, из-под земли?
На веснушчатое лицо возвращается улыбка: так и вспыхивает, безмятежная и загадочная.
— Сам не знаю. В какой-то степени это мой… дар.
— Не совсем понимаю.
Райз оживляется, перестает сутулиться. Подается чуть ближе, вглядываясь в меня, будто решая: сказать или нет. У него хитрое, какое-то даже бесовское выражение глаз.
— Дар, — повторяет он, — и не единственный.
Следующий поступок срывает с моих губ удивленный возглас: Амбер сует руку в костер и хватает пригоршню углей. Показывает мне сжатый кулак и… продолжает заговорщицки улыбаться. Определенно, я рано решил, что этот молодой человек здоров умственно. Он абсолютно ненормальный, и, возможно, дело не в контузии.
— Что там, доктор? — раздается его вкрадчивый шепот. — Что в руке?
— Бога ради! — Я явственно слышу шипение, с которым лопается от жара его кожа. — Бога ради, зачем вы это? Бросьте, Амбер!
Он смеется и уворачивается, едва я пытаюсь схватить его кулак. Заваливается на траву, продолжая держать руку высоко поднятой и хохотать. Я все-таки сжимаю запястье и принимаюсь разгибать пальцы, впрочем, стойкое ощущение, что я ковыряю булыжник — такие крепкие эти костяшки. За мной умиротворенно, снисходительно наблюдают снизу вверх.
— Бросьте! — требую, сдаваясь. — Бросьте угли, и я обработаю вам ладонь! Что…
— Смотрите. — Амбер перестает смеяться так же неожиданно, как начал. — Просто… смотрите.
Кулак, который я по-прежнему держу, плавно разжимается и выпускает на волю золотистого светлячка. Больше в руке — совершенно целой — ничего нет, и Амбер проворно ее высвобождает, затем как ни в чем не бывало садится. Отряхнувшись, он кидает на меня взгляд, открывает рот и… заливается очередной порцией хохота.
— Ох доктор, доктор… ясно, вы никогда не видели волшебства! А между тем его надо любить, иначе можно и с ума сойти!
Я действительно в первую минуту оторопел: увиденное необъяснимо. Но почти сразу я вспоминаю всяких разъезжающих в фургончиках ловкачей в пестрых сюртуках — целителей, спиритуалистов, чревовещателей. Вот оно что! Что ж, странности сразу теряют странность.
— Так вы иллюзионист? — Я хлопаю себя по лбу. — О боже, я-то думал, вы сумасшедший. Нельзя меня так пугать!
Амбер обрывает смех и уязвленно сдвигает брови.
— Иллюзии? За кого вы меня принимаете? Моя магия реальна!
— Ах ну да, несомненно. — Понимая, что высказался неэтично, смягчаюсь. — Как и у всех вас. Извините, я слегка скептик по натуре. Но этот трюк был…
— Не трюк!
— …Превращение было эффектным. Сможете мне его объяснить?
Секунд пять он молча буравит меня взглядом и, кажется, обижается. Потом, с чем-то смирившись, пожимает плечами и принимает прежнюю позу: нахохливается у огня. При этом он по-прежнему улыбается с самым загадочным видом.