Рыцарь умер дважды
Шрифт:
Просто. Просто, несмотря на немалые опасности Зеленого мира. Просто, и если я соглашусь, то, возможно, исполню последнюю волю моей сестры. И все же…
— А он? — вкрадчиво спрашиваю я. — Доктор? Он тоже вернется?
— Конечно.
Перед ответом Амбер Райз медлит. Медлит, и я это замечаю.
— Так ты поможешь? — Теперь он приближается вплотную, темный, высокий, с горящими глазами. — Прошу, Эмма. Прошу, ведь я смогу исправить все, что ты видела. Победить Мэчитехьо, отвоевать Форт. И… отомстить за твою сестру.
Хочется с головой накрыться
— Эмма? Я… заклинаю. Ты единственная, кому он поверит, а он единственный, кто меня спасет.
Молчу.
— Эмма, мой мир гибнет. Там я мертв, а здесь считаю секунды до очередной маленькой смерти. Эмма…
Он берет мою ладонь и слегка тянет. Как завороженная, я почему-то поддаюсь; пальцы, которые он прижимает чуть ниже своей груди, становятся теплыми, липкими. Они чем-то испачканы, чем-то, что в ночи кажется черным, но на самом деле…
— У вас кровь, — с ужасом выдыхаю я. — Вы ранены!
Меня отпускают. Великий нетвердо шагает назад.
— Они все время открываются, эти раны. Открываются, и я бегу прочь, в гроб. Сейчас… — он устало зажмуривается, — у меня еще есть силы остаться. Эмма…
— Завтра. — Презирая себя, вздрагивая разом от отвращения, ужаса и жалости, откликаюсь я. — Молю… завтра. Мне страшно, очень страшно, надо подумать…
Я жду, что он разъярится или, хуже, опять начнет умолять. Жду, что дрогнет лицо или что-нибудь выдадут глаза, но светоч смотрит мягко. Грустно. Понимающе. Иллюзия пропадает: конечно же, он старше, мудрее и, видимо, добрее меня.
— Хорошо, Эмма. Доброй ночи. Я зайду утром. Спи спокойно.
Он будто милует меня, — становится совсем легко. В спонтанном сладостном безволии я падаю назад, на подушки, и смыкаю веки. Я погружаюсь в сон, и так я не спала давно.
…Мне снится, как мы с Джейн впервые вышли в свет, на бал к мэру. Во сне нет ни Сэма, ни Великого, ни Зеленого мира, а есть только музыка, шампанское и наши с сестрой одинаковые бело-голубые платья. И замшевые башмачки с легкими звонкими пряжками.
Я очень счастлива. Мне хорошо.
Амбер Райз не придет утром — в записке будет написано, что он по неотложным делам вернулся на корабль. Я догадаюсь о правде, потому что обнаружу на подушке пятно крови. Но мне будет все равно. Мое сердце охватят горе и гнев. Ведь тем же утром я узнаю новость.
Страшную новость о моей Джейн.
5
СВЕТЛЯЧОК
Я знаю: есть что-то злобное в богах-созидателях — Разумных Звездах. Они, эти боги, могут смилостивиться, только если скалить зубы и отчаянно выгрызать милосердие прямо у них из глоток, если клясть их на чем свет стоит и расшибать руки о камень Саркофага. Но на последнее — биться в тяжелую крышку — поначалу даже не хватало сил: боль ран, нанесенных Мэчитехьо, отняла их. Я весь был — месиво крови и кишок, ссадин и насмешливых беглых царапин острого клинка. Вождь долго игрался со мной, как кот с мышью, прежде чем добить.
Туманно помню: потом меня несли куда-то воины и жрецы. Лес слился в сплошную зелень; иногда воспаленное сознание улавливало змеиное шипение, и тогда кто-то рядом падал замертво. Другие тут же его сменяли; к концу пути сменяться было некому. Я успел сосчитать: в Саркофаг меня опускали пятеро. Никого больше не уцелело.
— Ты восстанешь. — Так пообещал старый жрец, кто-то из приближенных отца, чье имя навеки похоронено в моей памяти.
— Мы заберем тебя, — ободряюще прошептал молодой воин, тогда еще мой друг, ныне тоже забытый, ведь он бросил меня во тьме.
— Не уходите, прошу, — едва шевелящимися губами взмолился я. Я уже понял: меня хоронят, хоронят зачем-то заживо. — Не надо! Лучше дайте мне умереть, ведь…
«…Ведь я сделал все, что мог». Да, сделал. Я сразился, я попытался отомстить, и пусть я проиграл, но разве моя в том вина? Я не знал битв, я не хотел их знать. Разве не таковы были все жители Агир-Шуакк до прихода чужаков? «Я сделал все, что мог. Все, что мог. Все!» — Фразы метались в угасающем уме, но язык заплетался. Чужие глаза смотрели с той стороны, из мира, полного света и зелени, — живого. Живого и ускользающего.
— Пожалуйста… — повторил я.
— Будь храбрым, — отозвался жрец.
Мягко. Вкрадчиво. Беспощадно. Ненавижу.
Когда я в последний раз простер в мольбе руку, крышку уже задвигали. Поначалу я кричал, срывая голос, потом провалился в забытье, потом царапал камень и снова тщетно звал хоть кого-нибудь. Становилось темнее, ночь наставала в мире и в Саркофаге. С тьмой пришел холод и принес первое осознание: раны перестают ныть, ощущение, что нутро вспорото, выпотрошено, а потом набито заново, уходит. Могила с уродливым ликом на крышке действительно пожирала боль. Но страх она лишь приумножала, страх сочился даже в сон.
Так — в ужасном исцелении — минуло немало. Немало, прежде чем в Лощину впервые вернулись, прежде чем крышку отодвинули, прежде чем я, как самому мне казалось, превратившийся в старика с выпирающими ребрами, смог подставить лицо дневному свету. Не было ничего слаще рези, с которой привыкали к этому свету глаза. Каким прекрасным казалось зеленое небо, каким нежным — ветер, каким звонким — гомон птиц, и даже змеиное шипение звучало сладостно. Ведь из-под земли не было слышно никого, кроме червей и мокриц; их возню, — хотя твари не могли пробраться в Саркофаг, — я отлично различал. Впрочем, возможно я лишался рассудка, и скользкое копошение мне чудилось.
К свету можно было не привыкать: я сделал лишь шаг, и раны открылись. Тогда жрец — другой, не тот, кто нашел некогда Саркофаг, — сказал:
— Не время…
— Нет! — Безошибочно я понял, что это значит. — Прошу… дайте мне умереть.
Но все повторилось: чужие руки подхватили меня, теряющего сознание, и насильно вернули в могилу, и задвинули крышку. И снова пришла тьма, и изгнала боль, и напоила меня страхом. Это воскрешение, бездумно повторял я сам себе. Происходящее со мной — воскрешение. Но разве может воскрешение длиться вечно и столь походить на пытку?