Рыцарь умер дважды
Шрифт:
— Чудовищем? — Ощущаю, что он смотрит на меня, это почти осязаемое покалывание. — Каким чудовищем, краснокожий? Не тем ли, благодаря которому город впервые спит спокойно?
— Это…
«…неправильно», — рвется с языка. Поворачиваюсь и действительно встречаюсь с Ларсеном глазами. Он безмятежно улыбается, лениво крутит бутылочную пробку в руке.
— Знаешь, краснокожий, — он говорит медленно, будто пробуя слова на вкус, — зачем нам вообще религия? Все просто: стержень каждого человека — вера. Даже вера в то, что ты ни во что не веришь, — очередная религия, не лучше и не хуже других. Стержень помогает не сломаться и не заблудиться, и лучше укреплять его с юных лет. В тебе же… — Глаза задумчиво обводят помещение и снова останавливаются
Он вдруг замолкает. Меняется выражение бледного лица; оно застывает, потом мрачнеет. На миг опускаются белесые ресницы.
— Но не должен, краснокожий. Не должен. Корни заставили тебя кроваво отомстить, дали силу, но именно Господь указал, что защищать. Если оба стержня нужны тебе, сохрани их. Знаешь, без чего не выстоишь никогда? Без умения принимать себя и, особенно, свое прошлое. А теперь… — красная луна играет на стекле бутылки, — пей.
Делаю глоток; неспешное тепло разливается по жилам. Возвращаю бутылку. Так странно все же пить здесь. Впрочем, теперь это действительно можно счесть причастием.
— Всегда обращайся ко мне. Не за виски, конечно, больше я такого не позволю. Но я знаю: стезя веры сложна. Тем сложнее, если когда-то верил в другое.
Перемена на бледном лице: где-то в изгибе губ, в глубине глаз. Я вспоминаю бесконечные кривотолки об этом человеке. Братья и сестры по общине утопают в домыслах, как и я; домыслов больше, чем фактов. Но что-то подсказывает: последняя фраза Натаниэля Ларсена — не только обо мне. Он вложил туда что-то личное.
— Спасибо. Да хранит вас Господь.
Но это не все, что я хочу сказать.
Я никогда не пытаюсь непрошено заглянуть в чью-то душу, даже если душа обманчиво близка. Мой народ верил: именно в душах таится самая непроглядная тьма, гуще той, что обнимает звезды. Но сейчас слепая благодарность — за облегчение, за очищение — заставляет решиться.
— Знаете… тот, на чье место вы пришли, проповедовал совсем иначе.
Преподобный насмешливо поднимает брови.
— И, полагаю, не был офицером Конфедерации?
Может, лучше сразу замолчать. Происхождение Ларсена — лишь слухи, и то, что сейчас он подтверждает их, — уже чрезмерная откровенность. Но я киваю, а он, скорее удовлетворенный, чем раздосадованный, вдруг спрашивает сам, ровно и вкрадчиво:
— Хочешь узнать, как я облачился в это? — Пальцы слегка оттягивают накрахмаленный ворот, тугой даже сейчас.
— Если вы не…
— Ты, — лениво поправляет он, снова протягивая мне бутылку. — Давай на «ты», а я, так уж и быть, перестану делать вид, будто не помню твоего имени. Глотни еще, Винс, и я тоже позволю себе немного. Под такие истории точно нужно пить.
За окном начинает светать. История Натаниэля Ларсена короткая и сухая. Но теперь мне ясно, как удалось ему — бледнолицему, едва появившемуся в городе, — понять меня. Несколькими словами выдернуть из моей души занозу, гнившую там годами.
Под сводами церкви он рассказывает, как любил дом, — теплый плантаторский Юг. Как верил, что нужно не рвать «цепи», а ждать, надеяться, что больше рабовладельцев уподобятся его родителям: те не продавали негров подобно скоту, не секли, жили с ними одной дружной семьей. Как проливал кровь, защищая это наивное право ждать, и как поднимался от солдата-добровольца по новым и новым трупам. Он поднялся высоко. Но все кончилось вмиг.
— У них была забава, Винсент, — голос становится глуше. — Забава убивать пленных, особенно, конечно, из «цветных». Таких ведь приравнивали к беглым неграм, а беглые негры, как известно, пощады недостойны. Многие офицеры делали это еще до лагерей смерти, [33] говорили: чертовски помогает расслабиться. Расслабиться, понимаешь? И вот — я получаю звание полковника, допущен в элитный круг. Вот — командующий, тот, чьим протеже я был, — ставит передо мной на колени черного солдата и говорит: «Стреляй». А я…
33
В США в период Гражданской войны для содержания военнопленных организовывались концентрационные лагеря. Это практиковалось как у Севера, так и у Юга. Наиболее печально известные лагеря — южный Андерсонвилль и северный Дуглас.
Он отпивает виски, вдруг давится и с хрипом сгибается. Бутылка подрагивает в руке, разносится зычный кашель. Бью по спине, по выпирающим лопаткам. Преподобный распрямляется вновь.
— А я смотрю в глаза этого черного. Смотрю, а там ни страха, ни злобы. Ничего. Темнота. У него ссадина во все лицо, он прямо держит спину, и у него болтается на шее крест. И я осознаю: это не то, за что я сражаюсь. Не то. Я не убью безоружного, какого бы цвета он ни был. Беглый? Чушь. Отец был против даже телесных наказаний, не то что казней. И… я отказываюсь, Винсент. А на меня смотрят мои солдаты и эти офицеры с нашивками. И я стреляю в воздух, и крою их всех бранью, а потом ухожу в свою палатку. Пить. И молиться. Позор…
Выплюнув слово «позор», он презрительно и гордо поджимает губы. Медлит, потирает висок и наконец заканчивает:
— В ту ночь один офицер — я его знал, видел, что сам он на «забавах» не убивает, только смотрит, — сказал мне: «Парень, война в тебя еще не вросла. Уходи, пока не поздно». Я ответил что-то поганое, мне было уже плевать на субординацию. Но позже понял, что он прав. Ушел — это не составило труда — и подался в богословы. Домой я не вернулся и вряд ли вернусь, а Оровилл… знаешь, я бывал тут в Лихорадку, еще мальчишкой — сбегал на прииски с братом, правда, нас быстро вернули, надрав уши. Вспомнил, подумал: тут, на этом стрельбище, мне и место, тут должно быть полно таких же — загнанных, врущих самим себе и боящихся своих чудовищ. Как видишь, я был прав. Пуля и вера здесь рука об руку. И я буду защищать веру. Любой ценой.
Тишина. Небо за окном светлое. Солнца не видно, но под сводами уже проще различать предметы. И, тая, темнота уносит то, что терзало меня целую ночь.
— Это и было мое «рождение свыше». — Преподобный щурится на облако, виднеющееся в розеточном круге. — Тот миг. Глаза негра. Нет, сострадания я не обрел, по-моему, я пренебрегаю им и сейчас. Зато я понял: никому не позволю меня дурачить, и других тоже. Подменять одну идею другой. Я не был озлоблен на северян или черных, Винс, вот в чем суть. Не шел убивать ради убийства. И я не стану этого делать никогда, никто не навяжет мне веру в правильность такого поступка. Внутренний свет [34] — вот что важно, главное не терять его. И, кажется… — Он вдруг хмыкает, хлопнув меня по плечу. — Ты тоже из гуманистов? Сколько бы скальпов ни содрал, с братьями — Святой Меркурий? [35]
34
Внутренний Свет — теологический термин, означает находящийся в человеке Свет Христа. Древнее понятие, которое применяли еще ранние христиане. Немного различается в разных деноминациях, в данном контексте подразумевает совесть и нравственную чувствительность.
35
Святой Меркурий, скиф по происхождению, служил в римской армии, сражался с варварами. Подвергся пыткам после того, как принял христианскую веру. Чудесным образом был исцелен, впоследствии — причислен к святым воинам.