Рыцарь умер дважды
Шрифт:
— Ты не исчезнешь? — тихо спрашивает Эмма. — Я сообщу, если узнаю о прибытии доктора первой.
Она бросает взгляд ниже моей груди. Видимо, ночью она испугалась так, что ждет крови каждую секунду, как и я сам. Опять натянуто улыбаюсь.
— У меня достаточно времени. И я надеюсь, следующее мое возвращение в Саркофаг будет последним. Ты ведь придешь ко мне. Вы придете.
Каждым словом я стараюсь глубже проникнуть ей в сердце, в рассудок, в душу, плевать. Пусть, пусть помнит, что дала обещание; пусть не подведет. Забавно… в Мильтоне я не сомневаюсь ни на миг, хотя ему еще даже неизвестно, о чем мы вот-вот будем просить в два голоса, два безумных голоса с двух сторон Омута.
— Да, придем, — блекло откликается
Джейн, Джейн… не стала ли ты одной из Звезд, Джейн? Не они ли украли тебя, Джейн, не они ли унесли? Как много говорят о тебе…
— Не бойся, — мягко прошу я, не приближаясь. — Ты выдержала путешествие, даже не зная, куда идешь. Выдержишь и второе.
Она кивает, но настоящий ужас — от понимания, что согласие дано, — зримо овладевает ею прямо в эти мгновения, пускает корни. Так он овладел мной, когда я осознал, что приму бой с Мэчитехьо вместо отца. Я тоже стал тогда лишь заменой. У меня было еще меньше шансов победить, и никто не вел меня за руку. Все прятались за спиной.
— До встречи, Эмма. — Все, что срывается с губ, когда она всхлипывает. — Не стану тревожить тебя более. Будь стойкой.
И я исчезаю. Исчезаю, даже не пытаясь ее утешать. Кто бы утешил меня?
…Ей не представить, каково это, — проживать здесь пару жалких дней и лежать там неделями. Не представить, как хочется, срывая глотку, орать, что это несправедливо, что я нужен, что моя жизнь так рано отнята. Не представить, что я вижу во сне, если сон смаривает меня: смерти отца и подданных, и падение Форта, и последний миг, — когда я упал на колени перед Мэчитехьо. Он тогда усмехнулся криво, без торжества, как если бы столкнул с дороги мешающий предмет, а не одержал верх над хоть сколь-нибудь достойным врагом. Он сказал: «И все же ты славнее отца, мальчик». Я слышу это до сих пор.
Теперь наша битва будет другой, вождь Злое Сердце, обещаю. Я превзошел в чародействе всех предков. Как и ты, я творю живое из неживого. Приказываю взглядом и убиваю мановением. Не боюсь пламени, стен, цепей и темниц. И, как и ты, я не знаю боли, усталости и милосердия. Да, вождь, я давно не добрый мальчишка, любящий твои празднества и танцы, я стал жесток. Иначе разве тащил бы за собой дрожащую девочку? Бросил бы ее заливаться слезами в запертой комнате? Иначе… разве не боялся бы, что мир черных башен и непроходимых лесов сведет с ума или убьет моего единственного настоящего друга?
Бойся меня, вождь. Бойся, ведь ты не вечен. Бойся: я встану из мертвых, и мы встретимся. Я больше не лягу в Саркофаг, вождь. Никогда.
Луизиана, Порт-Гудзон, [37] лето 1863 года
— Скажите, вы всегда знали, что станете доктором? Вы… знали, на что идете?
Я заговариваю скорее в желании пробудить его от оцепенения. Атака на крепость, которую мы тщетно осаждаем уже несколько недель, захлебнулась в который раз. Южане озлоблены, но сильны духом: они голодают, их стены постепенно превращаются в руины, и все же наши потери больше. На этот счет невозможно заблуждаться. Сегодня холмистые пустоши местами обратились в озера: так много было мертвых в северной форме. А что за ад в госпитале…
37
Порт-Гудзон — сильная крепость мятежников на Миссисипи в 135 милях от Нового Орлеана. Ее захват был важной победой, поставившей под полный контроль правительства Севера всю реку Миссисипи.
— Скорее да. Я был готов.
…Одного из наших медиков убило снарядом. Адамсу не хватало рук, и я помогал с ранеными, насколько мог. Насколько мог — значит, усыплял тех, кого можно было усыпить, держал тех, кому ампутировали раздробленные конечности, и с еще парой добровольцев уносил умерших. Я слушал то проклятья и стоны, то безумный смех, то бодрые посулы: «Встану и покажу этим сукиным сынам». Посулы от безногих. Доктор мягко кивал, я стискивал зубы.
К ночи мы были не многим лучше тех безногих: еле ходили, еле соображали. Кому-то предстояло остаться на дежурство, и Адамс вызвался; я — с ним. Он долго настаивал, что мне нужен сон, но я возразил, что мне нужен херес и что среди вещей как раз завалялась бутылочка. Он усмехнулся, когда я заметил, что херес, пожалуй, не повредит и ему. С бутылкой мы приютились у брезентового полога, — чуть ближе к свежему воздуху, чем к запаху бинтов и гноя, чуть ближе к свисту ветра, чем к стонам и молитвам. Мы где-то между пирующей смертью и дремлющей жизнью, и все, что удерживает жизнь в нас, — крепленое вино, цветом в темноте неотличимое от крови. Прежде чем продолжить, доктор делает из бутылки глоток.
— Правда, когда я подался в медицину, разговоров о войне не было. Мы верили, что Америка едина, я верил, что буду бороться со смертью, не нося формы. Когда оказалось, что нет… конечно, я знал, что увижу. Лики всех войн одинаковы.
Слушая, я малодушно думаю о собственной судьбе. «Ты станешь Светочем. Ты рожден, чтобы стать Светочем и ничем более…» — вот что всегда говорил мне отец. Ничем более. Вместилищем магии, статуей в красивом одеянии. Мои желания — быть к народу ближе, искать дружбы, а не повиновения, путешествовать, — не были важны никому. Упрямясь, по-детски бунтуя, я порой бежал от ответственности, которая меня ожидала. Бежал до последнего мига.
О, как я обманулся. Как легко мной овладели иллюзии, когда к нам пришли экиланы — красивые, высокие, с тяжелыми курительными трубками, завораживающими плясками и верой в мудрость предков. Это ведь я упросил отца дать им кров в лесу. Я позже, в сезон Дождей, умолил едва ли не силой увести их в Форт и отдал им квартал, ведь от непрерывных ливней, незнакомых болезней и укусов особенно злых в это время змей многие погибали. Я хотел спасти их. И спас.
Даже в Форте экиланы продолжали носить странные одежды и перья, проводить больше времени на воздухе, чем в зданиях, и разводить на площадях костры. Костры виднелись отовсюду и не гасли в самый лютый ливень. Меня влекло к ним. Как жадно я слушал речи Мэчитехьо о свободе воли, о гармонии с миром, о том, что каждый сам — мерило своим поступкам. Я будто взмывал к небу, когда стучали барабаны и разносились песни. Вождь не обращался ко мне «юный светоч», как все, кого я знал. Он звал меня «иши», на родном наречии его это значило «человек». «Личность». Кто-то, кого не неволят.
А потом вождь убил на своем празднестве моего отца, и столь долго отвергаемое предназначение посмотрело мне в глаза. Принял я его? О нет, даже когда, кипя гневом и болью, я вызвал Мэчитехьо на бой, во мне говорила скорее горечь предательства, чем долг. И я недостаточно лгу себе, чтобы не признаться: я боялся, как же я боялся. «Юный светоч» не заслуживал звания «иши». Он был трусом и не хотел отвечать за чужие жизни.
— Вы устали. — Рука Адамса, легшая мне на плечо, вырывает из мыслей. — Вы сражаетесь, и вам не нужно здесь быть. Видеть… скажем так, следствия ваших выстрелов.
Раненый капрал, чья грудь раздроблена картечью, стонет уже, кажется, пять минут кряду. Ему не помочь; он не жилец, а заканчивающиеся запасы морфина приходится беречь для других. Я стараюсь не смотреть в его сторону, смотрю в земляной пол.
— Это ведь следствия выстрелов врага. Разве нет?
— И все же.
— К чему вы это?
— У нас с вами разная работа. Ваша — убивать, моя — по возможности наоборот, но это «наоборот» не менее кровавое и страшное. Не соприкасайтесь с ним.