Рыцарь веры
Шрифт:
Сейчас, сидя на броне, Федя наконец-то видел вокруг себя нормальный город с улицами. Пусть какой-то неуютный и безлюдный, но это был город, где живут люди, а не мерзлые поля и бараки. Федя вспомнил, что сегодня Новый год. Этот Новый год Феде предстояло встретить настолько необычно, что он невольно ждал, как в детстве, чудес и сюрпризов. Забывался чужой, нахмурившийся город. Десантники вокруг него, еще неделю назад такие чужие и страшные, теперь тоже казались праздничными. Видно, и у них в душе наступал Новый год. Ехали все тихо, погрузившись
Грозный оказался совсем неинтересным, каким-то стертым и однообразным. Сменялись кварталы, но они были так похожи один на другой, что мерещилось, будто время стало и колонну кружит на месте. И какие здесь плоские и унылые улицы! Вот дорогу обступили многоэтажки. Вот справа вскипел островок голых деревьев. Вновь поворот, и дома опять повсюду. А город все равно глядит пустой, длинной, блеклой равниной.
Приближался вечер.
– Гляди… – перекликались десантники.
– Да, убогое местечко.
– Дыра… а название-то какое? Грозный, матерь честная.
– Разговорчики, – окрикнули из сумерек начальнически.
Солдаты примолкли на мгновение. Заговорили вновь почти сразу же, но слух успел выхватить какую-то небывалую пустоту вокруг. Не было слышно людей – ни прохожих, ни своих с бэтээров.
– Однако стремно здесь. Где народ? От нас разбежался.
– Да, жутковато. Люди ушли, город остался.
– Ушли – нам же лучше, никого разгонять не придется.
– Ага, может, они сбежали про нас настучать. Идут, мол, встречайте.
– Кому настучать-то?
И солдаты притихли вновь.
Грозный молчал. В его молчании не ощущалось беды, но отчего-то оно грызло сердце. Молчание это не было ни сном, ни угрозой, ни затаившейся опасностью. Это было молчание того, кто уже… да, кому уже нет места среди живых. Так, должно быть, молчат призраки. Так молчат покойники, загримированные под живых. Эти дома, в которых могли двигаться люди, эти улицы, на которых могли звенеть трамваи, молчали с упорством смертника.
Грозный знал, что его уж нет. И еще он знал, что люди, которые сейчас по нему ползут, этого пока не знают.
Все изменилось в считанные секунды. Улица, которая миг назад равнодушно вилась, словно стылый змеиный труп, вдруг ожила и хлестнула по колонне машин огнем. Ужасом залило всех, кто не сумел умереть сразу, кто успел разглядеть происходящее. Солдаты скатывались с машин, гибли и спасались в полубезумном зверином порыве, не разбирая своих действий. Многим из них казалось, что хуже быть уже не может. Но некоторым было хуже. Это были те, кто раздавили свой ужас и сообразили, что происходит. Их в развернувшемся аду ждала своя казнь – гнев и отвращение.
Им – тем, кто успел прийти в себя, – привиделась смерть не просто мучительная и несправедливая, но также и невыносимо гадкая и грязная. Конечно, кто-то не готов был умереть немедля и кто-то не готов был умереть в мучениях. Но ведь струйка бэтээров, в которую впился очнувшийся мертвец, была армией. А значит, это были люди, для которых проливать свою и чужую кровь было службой, работой. Вот им-то и предстояло страдать не от близости боли и смерти, а от осознания нестерпимой гадости происходящего.
Это был миг, когда растерянные мальчишки-срочники, и готовые к убийствам профессионалы одной сплошной душой застонали от того, что им предстояло.
Нет, не умереть им, как умирали на войне их деды. Не свалиться под лезвием, чистым и ясным, как молния. Не принять горячего поцелуя пули. Не упасть в теплую от ран землю.
Родное правительство кинуло их сюда, в огонь, смрад, холод и грязь, отказав в том, что испокон веков принадлежало российским солдатам. Не было у них за спиной земли, за которую вышли умирать. И не было перед глазами врага, за которым вина, достойная смерти.
Нет, им предстояло другое.
Те, кто знал – что же именно, – ждали этого в гневе и в бессилии.
Они знали, что шагнули туда, где исчезнет всякий смысл, а будут только отворенные брюшнины и черепа, вывернутые наизнанку люди, опустевшие сапоги да мясные клочья, размазанные по жирной чеченской грязи. Здесь им предстояло жить и здесь же умереть.
Те, кто не поняли, куда попали, ждали беды безликой и неясной. Впрочем, ожидание это было напряженным, но не долгим. С каждой минутой прибавлялось трупов и исковерканных раненных. С каждой секундой уцелевшие все меньше нуждались в ликбезе.
Федя понял, что происходит, одним из последних. С бэтээра его столкнули, а до бетонного забора он добежал, кажется, сам. Кругом него, кувыркаясь и ползая, стреляли его бывшие соседи по машине. В первые минуты Феде страшно было и пошевелиться. Он был уверен, что стоит только двинуться – и он угодит под огонь своих. Потом бойцы стали перемещаться куда-то, и Федя, наконец расчехлив свой автомат, стал бояться, что промахнется и попадет в них. Из этой нерешительности его вывела ужасная мысль: солдаты куда-то уходят, даже раненные куда-то передвигаются, а он все лежит на месте, и вот-вот останется здесь один. И эта мысль была ужаснее страха схлопотать пулю или пристрелить кого-то ненароком. Федя зажмурился, потом открыл глаза и пополз вслед за десантниками.
Ему казалось, что стреляют отовсюду. Он никак не мог понять, откуда ведут огонь, и уж тем более не мог сообразить, как от него укрыться. Он только прижимался к десантникам. Те матерились и отталкивали его, а он даже не понимал, что они чего-то от него хотят.
Наконец, все забились в какой-то подвал. Откуда-то вдруг в нем загорелась электрическая лампочка. При ее свете Федя разглядел, что у многих солдат окровавлены уши, и в страхе схватился за свои собственные. Все было сухо.
Десантники рассыпались по подвалу. Другие стали в углу и принялись говорить о чем-то. Федя был поблизости, но в смысл их слов вникнуть не мог. Наконец, кучка в углу распалась. Кто-то вышел из ее центра и подошел к Феде.