Рыцари Дикого поля
Шрифт:
Хмельницкий подошел к небольшому окошку. Оно оказалось насквозь промерзшим, и лишь утихающая вьюга напоминала о том, что за ним — продуваемый ветрами островок, казачьи шалаши и шатры, да скрытый подо льдами Днепр.
«Больше всего запасайтесь словом и деньгами» — вспомнилось ему только что продиктованное. — А что, все верно: деньгами… и словом…».
Для полковника важно было утвердиться в этой мысли. Уже несколько дней он только тем и занимался, что сочинял универсалы, обращаясь к королю, Потоцкому, крымскому хану, казакам, крестьянам и городовому люду.
Правда, не всем казакам нравилось
Подвергая себя мукам сочинительства, Хмельницкий много раз готов был признать его правоту. Да и сказано лихо, любой рубака поддержит. Тем не менее вновь и вновь усаживал Савура — легче всего Хмельницкому писалось почему-то именно с ним, другим писарям душа его не доверялась — и принимался за универсалы. Как бы ни изощрялись в своих словесах лихие рубаки, повстанческой армии нужны были сейчас и оружие, и деньги. А главное, нужны были воины. Но откликались-то они на слово.
Еще немного постояв у пронизанного крещенским холодом окошка, Хмельницкий медленно возвратился к Савуру, перечитал написанное, а потом решительно сказал:
— Кажется, неплохо. Руби пером дальше, писарь.
— Как прикажешь, гетман.
«… Не подчиняйтесь своим урядникам, как невольники, вы, чьи отцы не признавали никаких господских законов и не подчинялись никаким королям… Никогда вы не одержите победы над поляками, если сейчас не скинете ярмо урядников и не добудете свободу, ту свободу, которую отцы наши купили своей кровью».
Дверь резко распахнулась, и в «атаманскую хижину», как прозвали это наспех сооруженное пристанище казаки, почти одновременно протиснулись полковник Ганжа и кошевой атаман Лютай, который рядом с коренастым Ганжой казался несуразно высоким и непростительно тощим.
— Пока ты писал, полковник, мы тут степь обнюхивали, — начал Ганжа.
— Копытом землю рвали, — поддержал его немногословный Лютай. Слишком уж он был возбужден, чтобы промолчать.
— Пока ты тут универсалы сочиняешь, мы там, в степи, гадаем, что с тобой происходит: то ли очень уж пергамент полюбил, то ли сабли наши уважать перестал?
— Копытом землю рвали… — все еще порывался высказать какую-то свою, не поддающуюся ни выражению, ни осмыслению мысль атаман Лютай.
— Ну, кайтесь же, нехристи, кайтесь! — шутливо проворчал Хмельницкий. Эти двое заводил уже немало выпили из него крови, предлагая авантюру за авантюрой. Они явно томились без войска и без походов, оставаясь теми, на кого он только и мог пока что по-настоящему рассчитывать. — Коль уж явились со свечами и с ладаном, то…
— Вон, Лютай сам разведку водил, — тыкал Ганжа концом плетки в бок атамана. — И мои хлопцы с ним были. Оказалось, что поляки к пиру готовятся, причем очень старательно. Возможно, праздник у них какой-то католический.
— Ну, готовятся.
— И те, что стоят заставой у острова Хортица [27] и разъезды которых перекрывают все подступы к Сечи, перехватывая и казня идущий к нам люд… Они тоже готовятся. Так вот, думаю, что поляков надо бы по-божески «поздравить». Соседи все же.
— Не богохульствуй.
— Каюсь, пан иезуит. — Такие шуточки мог позволять себе только Ганжа. Но он мог позволять себе многое, пока что… — Однако «поздравить» все же надо. Как раз в то время, когда они поднимут бокалы и начнут причащаться… Или молиться, не причастившись…
27
Сечь в те годы находилась ниже по течению от Хортицы. На острове же и на берегу стоял Корсунский полк реестровых казаков на польской службе и подразделение польских драгун под общим командованием полковника Гурского. Кстати, некоторые исследователи считают, что эта застава находилась на самой Сечи и составляла ее гарнизон, однако эти сведения логически не увязываются с событиями, которые разворачивались тогда на Сечи и вокруг нее.
Движением руки Хмельницкий вновь остановил его богохульствие и, с ироничной грустью взглянув на недописанный универсал, прошелся по хижине, зябко кутаясь в наброшенный на плечи тулуп. Печь почти угасла, и в атаманской хижине становилось прохладно, сыро и муторно.
— Как твои сечевики, Лютай?
— Копытом землю рвать будут.
— Я о тех, что на Сечи остались, зимним гарнизоном. Прямо сейчас пошли туда двух гонцов. Пусть прорвутся через заслоны Гурского и передадут мою просьбу: завтра, как только стемнеет, выступить против драгун и реестровиков.
— Копытом землю рвать…
— Да попридержи ты свое копыто, — поморщился Хмельницкий. — На Сечи у тебя, кажется, есть знакомый, бывший реестровик из этого же Корсунского полка.
— Есть. И на заставе Гурского у него остался родственник. Они недавно виделись, причем корсунцы его не тронули. Сам рассказывал.
— Вот пусть он завтра и похристосуется с родственником, а заодно попросит, чтобы тот побеседовал со своими. Хватит им на польских харчах жировать, пусть переходят на нашу сторону.
— Не все перейдут. У поляков служба пока что сытнее и денежнее.
— Не все, понимаю. Но, может, хоть какую-то часть спасем, все же рубить меньше придется, ведь получается, что свои же — своих… А как-никак отборный реестровый полк.
— Отборный. Копытом землю рвать будем…
— Ты, Ганжа, готовь наши отряды. План нападения обсудим завтра, после того как твои пластуны вернутся под вечер и доложат, какие и где заслоны выставил его светлость полковник Гурский.
— Завтра же разошлю свои разъезды, чтобы они перехватывали реестровиков и пытались сразу же переманивать на нашу сторону. Уверен, что в связи с Рождеством, польские драгуны в шатрах отлеживаться будут.
Офицеры вышли, а Хмельницкий еще несколько минут стоял у двери, словно ожидал, что, недовольные его распоряжениями, они вернутся, чтобы убедить его напасть прямо сейчас.
Все это время Савур молча сидел за очередным универсалом, что-то угрюмо подправляя и украшая буквы всевозможными канцелярскими «выкрутасами». Он явно был недоволен своей службой и даже не пытался скрывать это.
— Ладно, — сжалился над ним полковник. — Оставь эту канцелярию, а то, гляди, настолько в писанину ударимся, что сабли в руках держать разучимся.