Рыцари Дикого поля
Шрифт:
— За что вы возненавидели Мачура? — повторил Михай, всхлипывая. — Ведь он сделал то, чего не сделал бы сам Господь Бог. Он спас вашего короля!
— Нашего короля, монах-нечестивец, нашего с вами.
— Но ведь спас же!
— А кто возражает? Кто пытается оспаривать это?
— Так пожалейте же его!
— Это невозможно.
— Потому что спасенный король почувствовал себя оскорбленным всесилием Мачура, тем, что колдун не захотел становиться его лекарем? Что он может спасти еще кого-либо? Причем тогда, когда самого короля спасать уже будет не в состоянии.
— Видишь,
Монах долго ждал, когда «черный человек» откроет ему эту истину. Но Коронный Карлик уходил от храма к своей карете и, похоже, вообще не собирался что-либо говорить.
— Почему же вы все-таки не хотите простить Мачура? Не хотите спасти его? — уже буквально взмолился шедший вслед за ним Михай, понимая, что через мгновение дверца кареты закроется и он уже никогда больше не узнает, что же произошло с таинственным богочеловеком Мачуром.
— Знаешь, почему Мачур вдруг начал просить, чтобы ты спрятал его?
— Почему? — упал на колени монах. — Век благодарить буду.
— Потому что понял то, чего ты не сможешь понять, даже услышав мой ответ.
— Что именно, вашмосць?
— Ему прощали многое. Очень многое. Даже генералы иезуитов. Не говоря уже о простых ксендзах и епископах. Прощали и спасали. Одного ему никогда не смогут простить…
— Чего же?! — вознес трясущиеся руки к небу монах.
— Что он так не вовремя и так некстати спас от смерти короля Владислава.
Монах застыл с открытым от ужаса ртом. Казалось, что из глотки его вот-вот вырвется такой же крик, как еще недавно вырывался он из глотки посаженного на костер Оссии. То, что он сейчас услышал, никак не укладывалось в его голове, тем более что услышал он это от тайного советника короля, от самого Коронного Карлика.
«Как же он еще по-ангельски молод и по-иудиному глуп», — подумал Коронный Карлик, ощущая свое явное превосходство. И не только над этим коленопреклоненным…
— Иди в келью Мачура, глупец. И каждый день молись за короля и за меня. За то, что освободили для тебя место святого. А поскольку свято место пусто не бывает, сотворяй свои собственные тайны. Ты понял, в чем твое счастье, монах Михай?
— Понял, вашмосць, — до земли поклонился монах.
— Трогай, — приказал Коронный Карлик кучеру. — Да, — бросил он на прощание, — если однажды ты забудешь помолиться за короля и помянешь только господина Вуйцеховского, то есть меня, на небесах тебе это простится. Но только это. И запомни: ты со своей кельей и своими склепами еще понадобишься мне!
12
К вечеру степь покрылась барханами мелкой поземки, но все равно вести бой коннице по-прежнему было трудно. Прошлогодние травы, увлажненные недавней оттепелью, а затем скованные морозами, покрылись теперь скользким панцирем льда, по которому можно было продвигаться лишь с большой осторожностью. И Хмельницкий уже подумывал, не перенести ли нападение на заставу поляков на более позднее время.
Однако переносить ее уже было не легче, нежели выиграть это небольшое сражение. К тому времени на Сечи был подготовлен вооруженный ружьями и луками отряд; его, Хмельницкого, повстанцы тоже настроились на ночную вылазку и теперь ждали ее с нетерпением, как обычно — со страхом и надеждой — ждут первого боя. Подхлестывало и то, что около двадцати корсунцев перешли на сторону восставших, еще столько же вернулось в полк, чтобы подготовить к переходу остальных реестровиков.
— И все же… Не казачья сейчас пора, — ворчал Ганжа, поднимаясь вслед за Хмельницким по некрутому, но очень скользкому берегу Днепра, чтобы достичь равнины. — Того и гляди, не от сабли падешь, а от собственного коня.
— Это ледовое побоище может затянуться до утра, — согласился Хмельницкий. — И еще неизвестно, чем кончится.
Разыгравшаяся было к вечеру пурга окончательно утихла. Но луна все еще с огромным трудом пробивалась сквозь густую пелену заснеженного поднебесья, неожиданно выхватывая своим сиянием то группу переправлявшихся через плавни всадников, то заиндевевшие кроны прибрежных ив, а то и едва уловимые очертания сторожевых вышек, окаймлявших их островной лагерь, казавшийся теперь далеким и несказанно уютным.
— Это первая наша схватка, — проговорил Хмельницкий, как только командиры назначенных им групп собрались вокруг него. — От того, как мы поведем себя, как настроимся на это сражение, зависит не только быть или не быть здесь заставе Гурского. Плевать нам на эту заставу, мы разгромим еще сотни таких… Важна молва, которая пойдет о нас. Ибо атака на заставу и есть начало нашего восстания. Это сигнал — для Сечи, для казаков реестра, для всей Украины.
— Копытом землю рвать будем, — ответил за всех сотник Лютай.
— В том-то и дело, что не дорвешься сейчас до нее своим копытом, — проворчал Ганжа, сдерживая неудачно погарцевавшего на скользкой наледи коня.
— …Поэтому, — как бы продолжил его мысль Хмельницкий, — в открытый кавалерийский бой вступать не будем. Во-первых, эти наледи не для сабельного боя. Во-вторых, в темноте своих изрубить можно. Начинать будем огнем из-за повозок. Обстрелами. Предлагая корсунцам переходить на нашу сторону, а полякам сдаваться. Вдоль Днепра, с севера и юга, оцепим их плотно. Со степи — тоже. Но со стороны плавней выставим легкий заслон из нескольких повозок, устроив полякам проход для бегства.
— На кой черт?! — возмутился Лютай.
— Обреченные сражаются до конца, а затягивать этот бой нам не с руки. И вообще, нам не нужна их гибель. Пусть бегут. Пусть разносят по всем окрестностям, вплоть до Киева, молву и страх. Страх и молву. Чтобы оправдать свое бегство, драгуны такое станут выдумывать, что у Потоцкого волосы вздыбятся, во сне вздрагивать будет. И пусть повсюду узнают, что польской заставы на Запорожье больше не существует.
— К тому же по плавням их легче преследовать и понемногу спешивать, — напомнил Ганжа. — Лошадки кавалерийские нам сейчас ох как нужны!