Ржаной хлеб
Шрифт:
— После того как побывала в руках у двух бусурманов, хочешь расписаться? — кипела Дарья Семеновна.
— Ну хватит тебе! — одернул Иван Федорович.
— Что — хватит? Что — хватит? — Дарья Семеновна набросилась на мужа. — Если бы не я — в разор бы вошли? Кто торопился — покупай, готовься! Не ты с сыном? Хорошо, что не послушалась вас!
— Что ж теперь, Федя, делать, — в раздумье спросил Иван Федорович. — Плюнь, похоже, да берись по-настоящему за работу.
Федя косо смотрел на отца.
— Нашел время, когда о работе говорить! — Он раздраженно махнул рукой. — Уеду я, все равно
— Почему это нет? Или твоя Танька единственная на всем свете? — опять вскинулась Дарья Семеновна. — Подумаешь, свет клином сошелся! По нынешним временам только свистни — не одна прибежит! Смотри-ка, уедет он! Два года в родном дому не был и снова из дому? Или уедешь и возьмешь с собой эту срамоту?
— Мать, хватит! — резко поднявшись, оборвал Федор. — И без тебя собаки сердце раздирают!
Утром он уехал с отцом в Атямар.
Всю дорогу Иван Федорович наставлял Федора, что дальше райцентра подаваться ему не следует, что тут он без хлопот поможет ему устроиться и сегодня же кое-что прощупает. Федор непрерывно курил, отмалчивался — не до того ему было. И только в Атямаре, выйдя из машины неподалеку от стройконторы, ответил либо опросил:
— Погоди, отец, потом об этом.
Некоторое время он бесцельно бродил по зеленым одноэтажным улицам, оказываясь все ближе к больнице, пока не понял: сию минуту он пойдет к Тане, упадет перед ней на колени, вымолит, чтобы она простила его! За то, что ни разу не навестил ее, за то, что думал только о себе, а не о ней, носился со своей болью, забывая про ее беду, — за все! И еще сказать самое главное: как бы там ни было, никого, кроме нее, ему не надо. Федор не обманывал себя. Да, на него действительно иногда накатывало такое, что он мог бы от дикой ревности избить Таню, но, остывая, понимал, чувствовал, что не сможет отказаться от нее. Нет, тысячу раз нет, они должны быть и будут вместе!..
И опять намерения его не сбылись.
У забора, против больницы стоял новый, фабричной краской сияющий МАЗ, к нему через дорогу шли Таня и Петляйкин, в руке Петляйкин нес коричневую хозяйственную сумку.
Дикая ярость толкнула Федора наперерез, помутила сознание. Бледнея, не глядя на Таню, сказал черные беспощадные слова, будто в лицо Петляйкину ударил:
— Правильно, телок: собирай охвостья! После других!
Наотмашь-то он, конечно, ударил Таню: от изумления, от ужаса, от гадливости глаза у нее стали огромными, будто съежившись, прижав к меловым щекам руки, она бросилась к машине; Петляйкин, заступая дорогу, со смешанным чувством сожаления и омерзения, покачал головой.
— Эх, ты, подонок! Я думал, в армии, за два-то года, хоть поумнел немного.
— Ты армию не трогай! Мы там не таких обламывали! — бушевал Федор, со стиснутыми кулаками двигаясь на Петляйкина.
Невозмутимо, даже как-то пренебрежительно Петляйкин отвернулся, не спеша пошел к машине. Хлопнула дверца, МАЗ тронулся.
— Трус! — закричал вслед Федор, не понимая, почему он не догнал этого наглеца, не выволок его из кабины, не растоптал на виду у этой предательницы!
Совершенно обессилевший, он присел на чье-то крыльцо, тупо, как сквозь вату воспринимая звуки и голоса. Понимал он сейчас только одно: теперь все кончено, теперь ничего не поправишь…
Домой
Захар Черников сидел в каком-то захламленном чуланчике, малевал, насвистывая, афишу.
— Приветик, кореш! — обрадовался он, бросив кисть. — Сто лет не виделись! Как она жизнь? Все из-за Таньки переживаешь?
— Есть желание? — Килейкин мрачновато вынул из кармана бутылку и поставил на столик, заляпанный шлепками разноцветных красок.
— Это всегда можно! — Черников одобрительно мотнул рыжей головой. — Подожди минутку, сейчас я кончу. Афишу, понимаешь, повесить надо, гори она синим огнем. Это мне — раз плюнуть!..
Черников балагурил, Федор тупо смотрел в угол и не заметил, как Захар, заторопившись, вместо слова «зори» проворно намалевал — «гори». Таким образом фильм «Вечерние зори» обрел новое, лишенное смысла название «Вечерние гори». Довольно окинув свое творение, Черников вынес щит и вернулся в ожидании выпивки, довольный и оживленный.
— Порядок!
Захар вытер руки грязной тряпицей, этой же тряпкой смахнул со стола, выставил два граненых стакана.
— Действуй, кореш!
— Под зуб что-нибудь положить найдется?
— Что-то вроде оставалось.
С полки, на которой стояли всякие склянки-пузырьки с красками, Черников снял поллитровую банку, на дне ее в мутной жиже плавало несколько килек, из ящика стола извлек краюху зачерствевшего хлеба, пяток перышек вялого зеленого лука.
После первого стакана у Федора внутри что-то отпустило; крепко потерев лоб, он пожаловался:
— Все у меня с Танькой, Захар. Отрублено — завязано!
— А ты и расплылся? Да хватит нам этого добра! — Черников всерьез не понимал, как можно по такому пустяку расстраиваться. — Ты слышал, как я ее в прошлом году в газете расчехвостил? На весь район.
— Слышал. — Федор с внезапной ненавистью посмотрел в оплывшее лицо дружка. — Паскуда ты — вот кто ты!
— Ну, пускай паскуда, — не возмутился, не обиделся Черников. Глаза его в рыжих ресницах сузились, как прицелились: — А она с тобой лучше поступила? Хвостом повиляла!
Федор скрипнул зубами.
— Ладно, не тебе о ней трепать! — почти трезво запретил, отрезал он и в отместку насмешливо спросил: — Почему из Дома культуры ушел? Ты ж там почти хозяином был. Или поперли?
— А, надоело! — Черников попытался не выдать обиды, но это ему не удалось, говорил он раздраженно, с вызовом, явно приукрашивая. — Там уж без меня вся самодеятельность валится. Еще спохватятся, да поздно! А мне что — разве тут плохо? Посиживай в холодке и пачкай! Да еще заказы всякие. Смотришь, один колхоз просит стенд оформить, другой доску Почета разукрасить. Всякие плакаты, лозунги — перед праздниками отбою нет. А хрусты идут и не пахнут ничем! Сколько захочу, столько и слуплю! — Черникова несло все больше. — Я, кореш, теперь художник, творческая интеллигенция. А художники в наш век — дороже золота! Везде нужна реклама. Реклама двигает жизнь. Да и моя ведьма Дунька ой как любит эти самые хрусты!