«С Богом, верой и штыком!» Отечественная война 1812 года в мемуарах, документах и художественных произведениях
Шрифт:
Покрылись поля жертвами, кровь собратий и врагов дымилась, они погибали, встречаясь с нашими;
ряды обеих армий пустели. Лучшие наши солдаты пали. Что нужды? Мы знали, за что стояли, смерть повила всех одним чувством, не было уже у нас попечения о близких, исчезла заботливость о жизни человека, добродетель, отличающая столь много русского, было только Отечество и жажда истребить врага.
Так, раненые просили помощи – «не до вас, братцы, теперь, все там будем», – отвечали солдаты товарищам; убьют ли кого, смертельно ли ранят – в одну груду: сострадание замолкло на время. Собственная жизнь сделалась бременем: тот радовался, кто ее сбрасывал, – он погибал за государя, за Россию, за родных.
Когда истощены были обоюдные силы, когда неумолимая рука смерти устала от истребления,
– Ты думаешь о суженой?
– Точно так, ваше благородие, – отвечал бомбардир. – Жалко, когда больше с ней не увижусь.
– Бей больше французов, – сказал я, – чтобы они ее у тебя не отняли.
– Нет, ваше благородие, лучше света не увидеть, чем отдать ее бусурманам.
Несчастный угадал: ядро снесло ему голову, мозг и кровь брызнули в нас, и он тихо повалился на орудие со стиснутым в руках банником. Солдаты любили, уважали его за храбрость и добрые качества.
– Позвольте его похоронить, ваше благородие.
– Не успеете, братцы, теперь, – сказал я им, – а успеете – делайте, что знаете, мне теперь некогда.
С этим они бросились, оттащили обезглавленное тело, вырыли тесаками столько земли, сколько нужно, чтоб покрыть человека, сломали кол, расщемили его сверху, вложили поперечную палочку в виде креста, воткнули это в землю, все бросили на полузакрытого товарища по последней горсти земли и перекрестились. «Бог с тобою, Царство тебе Небесное», – сказали солдаты и бросились к пушкам: неприятель снова атаковал нас.
Бог нам помог. Отразив неприятеля, мы составили совет: заряды наши были выпущены, едва оставалось по нескольку на орудие. Храбрый унтер-офицер Литовского уланского полка разрешил наше недоумение.
– Позвольте мне, ваше благородие, слетать за ящиком к неприятелю.
– Охотно, – отвечал я. – Ты будешь за это вознагражден.
И он помчался в неприятельскую линию. Пред этим несколько раз он скакал по сторонам, осматривал число неприятеля, доносил нам о его частных движениях, принося через свои поиски истинную пользу. Здесь он мчался с ящиком. Одна из трех ящичных лошадей была убита, из двух остальных у пристяжной была переломлена нога, коренная легко ранена. Улан ухитрился: он привязал поводья двух этих лошадей к хвосту своей лошади, опрометью сел на нее и скакал к нам; пристяжная едва могла поспевать, скача на трех ногах. Мы торжественно встретили храброго; я поцеловал улана.
– Где ты отыскал ящик с зарядами?
– А вот где. Осматривая по вашему приказанию вот ту конницу, что сейчас было пожаловала к нам, которую вы отпотчевали картечами, я увидел несколько русских орудий, бросившихся в атаку. Вот они за убитым ездовым и лошадью не могли его взять, когда поскакали вправо, а французам некогда было: они дрались с нами.
‹…›
В солдатах наших проявляются часто прекрасные, высокие черты. Так, в этом сражении французы были взяты в плен, многие были ранены, у одного оторвана нога. Мучимый нестерпимой болью и голодом, он обращался к нашим солдатам и просил хлеба, у нас его не было: обоз наш был далеко. Один из них вынул кусок хлеба и отдал его неприятелю.
– На тебе, камрад, я с ногами, пока и достану где-нибудь, а тебе негде его взять.
Я знал, что кусок был последний, и обнял благородного солдата, храбрый и добродушный, он получил за Бородинское дело Георгия. Так есть великая душа в наших простых воинах; она хранится, как драгоценный алмаз в грубой своей коре, умейте только его раскрыть!
Вечерело, выстрелы затихали, отдых сделался необходим: армии пролили, казалось, всю кровь, не было уже жертв; просветлел воздух, дым тихо взвивался и редел. Военачальник врагов (утверждали пленные, что то был сам Наполеон), окруженный свитой более ста особ, рекогносцировал; он смотрел часто в зрительную трубу. Мы пока молчали – он приближался, нам этого и хотелось: легкие наши орудия были заряжены ядрами, батарейные – картечами; в совещании мы составили
‹…›
Надобно отдать справедливость французам, что натиск их бывает необыкновенный. Первые их атаки чрезвычайно стремительны, кажется, только русские их могут выдержать. Обыкновенно они делают ложные движения, сосредоточивают в один пункт все свои силы и с бешенством бросаются, чтобы прорвать линию, но это продолжается недолго, далее они смягчаются, делаются приветливее, и тогда русские, постояннее по силе характера и бесстрашию, бросаются и сокрушают их. Так было и здесь, в нашем деле. Они с диким криком приблизились, мы встретили их картечью, и страшная колонна поколебалась. Начальники их кричали: «Allons! Avancez!» Ряды мгновенно замещались, они выстраивались через трупы своих и двигались плавно, величественно. Брызгнули еще картечью. Новое поражение – колонна смешалась, но крики начальников не умолкали, и она, опять стройная, двигалась. Для нанесения решительного поражения и замедления ее на ходу мы начали действовать залпами из полубатарей. Выстрелы были удачны: разредела эта страшная туча, музыканты и барабаны замолкли, но враги опять шли смело. Колонна эта была похожа на беспрерывный прилив и отлив моря, она то подавалась назад, то приближалась, в некоторые мгновения движения ее от действия нашей батареи были на одном месте, она колебалась, вдруг приблизилась. Эскадроны Уланского полка бросились в атаку, но по малому числу людей не могли выдержать ее: колонна открыла убийственный батальный огонь, кавалерия наша была отбита и возвратилась. Граф Сиверс, бесстрашие которого в этот день было свыше всякого описания, видя, что не остается у нас более зарядов, приказал взять на передки и прикрыл наше отступление егерями.
Мы сделали последний прощальный залп из целой батареи. Французы совершенно смешались, но опять строились почти перед батареей. Тут Рязанский и Брестский полки грянули «ура!» и бросились на штыки. Здесь нет средств передать всего ожесточения, с которым наши солдаты бросались, – это бой свирепых тигров, а не людей, и тогда как обе стороны решились лечь на месте, изломанные ружья не останавливали: бились прикладами, тесаками; рукопашный бой ужасен, убийство продолжалось с полчаса. Обе колонны ни с места, они возвышались, громоздились на мертвых телах. Малый последний резерв наш (более никого уже не оставалось) с громовым «ура!» бросился к терзающимся колоннам, – и мрачная убийственная колонна французских гренадер опрокинута, рассеяна и истреблена; мало возвратилось и наших. Единоборство колонн похоже было на бойню, лафеты наши были прострелены, люди и лошади перебиты; последние по какому-то инстинкту стояли целый день, печально наклонив головы, они смирно переставляли ноги, вздрагивая по временам от ядер и гранат, лопавшихся на батарее.
Вечер прекратил убийство, горсть победителей возвратилась к своим. Мы были похожи на часть спартанцев, погибших с бессмертным Леонидом, – все были окровавлены, одеяния наши изорваны, лица наши в пыли, закоптелые пороховым дымом, уста засохли. Но мы дружно обнялись и почтили память погибших слезой сострадания, которое притупилось, исчезло в продолжение дня. Мы чувствовали, что достойны доверия Отечества и государя.
Ночь провели на трупах и раненых, и мечты мои вновь воскрылились: я видел, как обагрялись Бородинские поля кровью, видел отрадно, как гибли враги, как ядра мои раздирали страшную колонну, готовую нас сокрушить; видел, как пламенным шаром закатилось солнце вместе с жизнью почти ста тысяч; мрак покрыл их навеки.