С двух берегов
Шрифт:
А как много важного могли бы мы узнать тогда же, двадцать лет назад! В Бауэре жила еще дисциплина гитлеровской шайки, секрет всей организации людоедов он скрывал до последнего, и он ушел в могилу со своей последней тайной.
О себе он рассказал почти все. Скрыл самую малость, которая казалась нам несущественной. Он не признался, что фамилия у него чужая, что никакой он не Бауэр. И мы не настаивали, поверив дешевой сказке, что он присвоил документы своего покойного брата, который действительно был солдатом и сапером. А в этой «малости» таилась та ниточка, которая вела в святая святых последнего гитлеровского заговора.
Если бы заставили его признаться, что он не Бауэр, а Бергер, мы бы вспомнили, что под такой фамилией на кладбище Содлака рядом с другими похоронен штурмбанфюрер.
Сколько усилий пришлось потратить, сколько лет ушло, прежде чем тайное стало явным. Конечно, легко быть умным сейчас, владея засекреченными документами, располагая данными о пластических операциях, фиктивных захоронениях и прочих уловках гитлеровской камарильи. А тогда мы еще очень мало знали. В 1945 году нам казалось, что члены разгромленной фашистской банды бегут кто куда, охваченные паникой. Мы и допустить не могли, что существовал хорошо продуманный план их спасения, заранее разработанные маршруты, подготовленные убежища, подставы, проводники, деньги.
Теперь я мог бы с закрытыми глазами провести тебя по горным тропам, которые вели спасавшихся эсэсовцев в деревушки Австрийских Альп, в монастыри северной Италии, в порты, откуда открывались дороги в заповедники Латинской Америки и Южной Африки. Канцелярия Бормана спасала свои кадры не из слюнявой жалости к сообщникам. Она смотрела далеко вперед, в наш сегодняшний день, когда каждый уцелевший нацист снова стал козырной картой в руках реваншистов.
Помнишь, мы удивлялись, почему Хубе и компанию оставили в Содлаке, зная, что туда придут советские войска. Очень просто! Если бы эта кучка физически здоровых убийц, чьи имена и лица были хорошо известны, стала метаться между лагерями для военнопленных, дело могло кончиться для них печально. Даже попав к американцам, они в те месяцы не были гарантированы от суда и наказания. Слишком велик еще был накал борьбы, слишком громко стучал в сердцах народов пепел Освенцима и Майданека.
У Герзига было спокойней. У него при желании можно было вообще освободиться от своей физиономии и взамен получить другую.
Но и не в этом самое существенное. Вовсе нет. Уж очень ценными были кадры, доверенные Герзигу. Спасти их нужно было наверняка. И спасти так, чтобы они… исчезли. Для этого их нужно было обеспечить чужими, но полноценными документами. Не фальшивками, а подлинниками. Чтобы при проверке не всплыло настоящее имя того же Бергера, его нужно было похоронить. И не где-нибудь на поле боя, под случайным кустом, а на приличном кладбище. И закрепить факт смерти свидетельством авторитетной клиники. И зафиксировать этот факт в официальном порядке, в полиции.
В случае каких-либо сомнений достаточно было назвать кладбище и город, в котором бдительно следит за порядком русский комендант…
Нам с тобой не хватило прозорливости. Среди других мы упустили Хубе. Так же, как Бергер, он был похоронен и остался живым…
32
Мы ехали в клинику, уверенные, что застанем Герзига врасплох. Удивили нас широко раскрытые ворота и полное безлюдье на дворе. Мы ходили из кабинета в кабинет, из палаты в палату и не находили ни души. Только на втором этаже лежал весь перебинтованный человек, воспаленными губами повторявший одно и то же слово: «Тринкен… тринкен…» Видимо, давно уже никто не поил его.
В канцелярии распахнутые створки шкафов, выдвинутые ящики и разбросанные бумажки свидетельствовали о том, что здесь торопливо разбирали архив. В гараже я убедился, что отсюда недавно выехала машина — еще свежими были и пятна смазки на бетонном полу, и следы шин.
Я бросился к телефону. Шамова на месте не было. Приказал дежурному немедленно оповестить все посты на дорогах и во что бы то ни стало задержать немецкую санитарную машину вместе с находившимися в ней людьми.
Меня окликнул Стефан. Он стоял на
В небольшой комнате на койке больничного образца лежал Лютов. Лицо его было красно-бурым, глаза уставились в потолок. Правый, стеклянный, смотрел как живой, а левый — как глаза всех мертвых людей.
Стефан поднял с пола осколки ампулы и показал мне.
— Яд, — сказал он. — Очень сильный яд. Отравился.
Франц, осматривавший комнату, поднес мне исписанные листки бумаги:
— Тебе. Письмо.
Я узнал крупный, прямой почерк Лютова.
Этот примечательный документ храню до сих пор.
«Многоуважаемый Сергей Иванович!
Не ведаю, когда письмо это попадет в Ваши руки, и сам сознаю его ненужность, но не могу уйти в мир иной, не написав Вам.
Не более чем пять минут назад видел сквозь оконце свое, как с великой поспешностью отбывал мой заклятый покровитель профессор Герзиг. Нечто встревожило его с утра. Отпустил он весь персонал и с помощью двух «больных» приступил к сборам в побег. Да, иначе чем «побег» я его отъезд назвать не могу. И кавычками обозначил «больных» потому, что только повязки на головах приобщали их к раненым, а судя по живости их движений и выносливости, показанной при загрузке машины, пребывали они в полном здравии. Сомнений нет, бежали враги. Опасные враги! И я ничего не сделал, дабы помешать им. А ведь мог! Единственное, чем мог помочь русской армии.
Давно, еще до знакомства с вами, догадывался я о зловещей роли моего хозяина. Хотя и не было у него ко мне доверия и в лечебный корпус вход мне был заказан, странные события, происходившие в палатах, не могли остаться неприметными даже для моего, ни к чему не причастного взора. Куда-то исчезали мельком виденные мной ходячие пациенты, кого-то прятали в морге, среди ночи приходилось мне открывать ворота наглухо зашторенным машинам неких высокопоставленных лиц. Не прекратил Герзиг своих тайных махинаций и после Вашего прибытия в Содлак.
Напрасно майор Шамов заподозрил меня в злокозненных действиях. Никогда я не фискалил и всегда презирал наушников. Но должен признать (с опозданием уразумел), что оскорбление, нанесенное мне, пусть в малой мере, было заслуженным.
Много лет опорой мне служило неверие. Жил в неверии, как в иночестве, от всех и от всего отрешенный. Все войны и революции, и прочие злодейства, творимые человеком, полагал неотъемлемой привилегией его пакостной натуры. Посему ничто не могло удивить меня или принудить к действию.
Вновь заставила меня увидеть благость души человеческой милая Любаша, бесхитростная девушка, одаренная божественной добротой ко всему живому. Ей земно кланяюсь в свой последний час.
И Вы удивили. Не разберусь чем. То ли бескорыстием, столь не свойственным лицам, облеченным властью, то ли простодушной прямотой, с коей Вы утверждали справедливость, то ли чем другим.
Глянул я на себя со стороны и не получил удовольствия от сего зрелища. Снизошло убеждение, что дурно жил. Человек, покуда дышит и ест, не может пребывать в блаженной непричастности к добру и злу. Уже молчанием своим помогал я Герзигу в его черных делах. Иноческая гордыня помешала мне насторожить Вас. Каюсь, но поздно.
Не подумайте, что вновь обрел я веру в возвышенный смысл жизни. Нет, не обрел. Но и неверие в человека рухнуло. По сей причине не покой, а смятение сопровождает меня в эту минуту, когда, гонимый телесной немощью и душевной мукой, готовлюсь переступить смертный порог.
Не обижайте Любашу, Сергей Иванович. И не поминайте лихом штабс-капитана Лютова».
Ни в этот день, ни в последующие Герзига не задержали. Нашли пустую санитарную машину, сброшенную в глухое ущелье, а пассажиры исчезли бесследно.
Июнь 1965 г.
…След отыскался. На прошлой неделе я побывал во Франкфурте-на-Майне и удостоился приема у профессора Герзига. Хотя ему много за семьдесят, он сам оперирует, очень занят, и пришлось заручиться солидной рекомендацией, чтобы отнять у него полчаса драгоценного времени.