С Евангелием в руках
Шрифт:
Где искать выход из этого положения? Думается, что раскрыть сердце человеческое может, прежде всего, искусство. Художественная литература, музыка, особенно Бах, Моцарт или Шопен, и вообще искусство в целом. Художественное слово доходит до тех слоев в глубинах нашего «я», куда иногда абсолютно нет возможности добраться никаким другим способом, музыка как ланцетом вскрывает сердце и иной раз абсолютно неожиданно дает нам возможность увидеть те горизонты, о существовании которых мы даже не подозревали. Всё это до такой степени хорошо известно всем и каждому, что, казалось бы, об этом можно вообще не говорить. Однако напоминать об этом приходится.
Дело в том, что приходящие сегодня в Церковь люди, христиане
Одних писателей или композиторов они отвергают за то, что те не верили в Бога или не были православными, других – ибо те хотя и верили, но не были церковными людьми, третьих – еще за что-то другое. В результате, приходя в Церковь, они находят там не Бога, а дисциплину. Что же касается человека, то его они оценивают не по тому, что представляет его сердце, а по чисто формальным признакам: ходит ли он к обедне, у кого исповедуется и прочее. Найдя в православии (а равно и в любом другом исповедании) подходящую для себя систему взглядов, человек закрывается и теряет восприимчивость к новому. А его спящая совесть так и не успела проснуться.
Всё это было бы очень грустно, если бы мы не верили в Бога, Который, действительно, может всё; Который в силах разбудить спящего и дать возможность человеку взглянуть на мир вокруг не чужими, а своими собственными глазами, вдохнуть воздух полной грудью и почувствовать наконец, что Он, Бог, больше любого о Нем представления, и понять, что главный Его дар, врученный нам, людям, – это наша человеческая совесть, «еяже ничтоже в мире нужнейше».
Antonella, ti amo. Luigi
Поэт нередко рассказывает о себе самые неприглядные вещи. Так, Архилох, живший в VII веке до нашей эры, в эпоху, когда воинская доблесть и смелость почиталась высшей добродетелью, явно эпатируя читателя, сообщает в одном из сохранившихся фрагментов, что он бежал с поля боя, бросив щит. Хвалится тем, что теперь этот щит горделиво носит его противник.
Гораций, поэт, обладавший, казалось бы, безупречным вкусом, сообщает о своем сорвавшемся свидании с женщиной легкого поведения – прождав ее до полуночи, поэт заснул и предался во сне нечистым фантазиям. Эта зарисовка была бы вполне уместна в довольно неглубоких и по-настоящему грязных эпиграммах Марциала, но никак не в книге такого поэта, как Гораций. Здесь она выглядит совершенно лишней, и тем не менее автор, сознававший, что его будут читать века, сохраняет ее в тексте.
Поэт рассказывает о себе, а совсем не о том, каким ему рекомендует быть общепринятая мораль. И это не какая-то особая привилегия поэта, но conditio sine qua non [41] – условие, не соблюдая которого, он перестает быть поэтом. Выходит, что поэзия по самой своей природе антиобщественна?
Именно так считал Платон, который не случайно изгнал поэтов из идеального
41
Непременное условие (лат.).
Конечно, на самом деле всё обстоит не совсем так – поэт вовсе не стремится к тому, чтобы подрывать моральные устои общества, и Овидий вовсе не ставил перед собой задачи учить римлян безнравственности, хотя был отправлен в ссылку, обвиненный именно в этом. Настоящий поэт почему-то не стесняется говорить о том, что происходит у него внутри, хотя на читателя это порой производит неприглядное впечатление. В этом смысле поэзия сродни исповеди. Здесь так же, как на исповеди, неуместна и, более того, чудовищна ложь, поэтому в стихах так часто речь ведется о боли и об отчаянии, о тоске, сплине и о нравственных тупиках.
Наркотический бред Артюра Рембо и пьяное бормотание Верлена, бодлеровские «цветы зла» и furtivus amor («украденная любовь»), то есть любовные свидания с чужими женами, у Овидия – всё это составляющие той стороны жизни, которую принято если не прятать от людей, то, во всяком случае, не афишировать.
Как-то, проходя по одному из парижских вокзалов, мы вместе со старой монахиней почти натолкнулись на юношу и девушку, которые прямо на полу в высшей степени страстно целовались. Я попытался отвернуться, а она очень просто произнесла одно слово: «Pittoresque!» – «Живописно!». И я понял тогда, что в этой картинке действительно было что-то такое, что могло придать ей смысл, но только в сочетании со словом «живописно», прозвучавшим из уст человека чистого, самоотверженного, щедрого и полного любви и веры в Бога. Мне сразу вспомнился Лонг с его романом о Дафнисе и Хлое, а потом Гумилёв, сказавший однажды:
Может быть, мне совсем и не надо героя,Вот идут по аллее, так странно нежны,Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя. [42]Элемент поэзии есть везде. Существует, однако, нечто, отличающее поэзию от поцелуев и просто шепота влюбленных. Что именно? Тогда на вокзале это был просто взгляд праведницы, коснувшийся этих молодых людей, теперь уже взрослых и, как мне почему-то кажется, не потерявших друг друга.
В поэзии Горация это не только взгляд поэта, но и его мастерство. Он слышит lenes sub noctem susurri, «нежный шепот в час вечерний», и мастерски воплощает его в стихи. Читатели вот уже два тысячелетия знают эти строки, но до сих пор поражаются их свежести и новизне. И всё же одного мастерства мало.
42
Последние строки стихотворения Н. С. Гумилёва «Современность» (1911).
В Риме через автостраду, которая ведет из города в аэропорт, перекинуто, как и через любую другую автостраду, множество мостов. На арке одного из них от самого левого края вплоть до правого прямо над проносящимися под мостом машинами сделана наспех и поэтому довольно коряво надпись: Antonella, ti amo. Luigi (Антонелла, я тебя люблю. Луиджи). Чтобы намалевать эти слова, надо было либо остановить движение, что нереально, либо ночью, когда на дороге нет полиции, повиснуть в люльке над дорогой, либо, рискуя быть сбитым другими машинами, подъехать к мосту с подъемным краном.