С ключом на шее
Шрифт:
Филипп собирается повернуть ключ, когда из кабинета доносятся размеренные шаги.
Слышно: ходит человек, которому надо что-то хорошенько обдумать, и дело это — думать — для него привычно, как дыхание. Ходит, по-профессорски заложив руки за спину, глядя на что-то, доступное только воображению, поблескивая стеклышками очков, с лицом отрешенным и строгим. Не кричи, не шуми, не дыши, не мешай отцу работать. (…Филипп сидит на папиных коленях, прижимаясь спиной к впалому животу. Рука, покрытая темными волосками, как перышками, подцепляет пельмень, и Филипп открывает рот. Пельмень отвратительно скользкий, вязкое тесто залепляет зубы, и от жирного привкуса фарша не избавят потом никакие конфеты, но Филипп открывает рот широко-широко, едва дыша от счастья. «Ты опять
…ходит кто-то, запертый в клетку. Ходит, размышляя, как выбраться. Так он ходил по камере в тюрьме — ходил, пока не умер или не нашел выход, а снаружи вдоль забора с колючей проволокой заливались тоскливым лаем собаки, обученные ловить беглецов и отводить их назад…
Филипп думает о собаках, о том, как хватают за рукав беглеца, сумевшего вырваться в мир людей. Кто-то должен открыть им. Кто-то должен отпереть ворота, чтобы они могли затащить преступника обратно в тюрьму, думает Филипп, и волосы на его голове поднимаются, как от электричества.
Он представляет, как беззвучно вытаскивает ключ из замочной скважины и возвращается в постель. Он представляет самого себя, тихо похрапывающего под одеялом, а его руки тем временем поворачивают ключ. Язычок замка выходит из паза, и его тихий металлический щелчок что-то сдвигает в голове Филиппа.
Дверь за спиной плавно закрывается. Филипп мельком видит у письменного стола размытую тень, резко отдергивает голову, как от удара, и опускает глаза. Пальцы его босых ног, толстые и белые, как рыбье брюхо, поджимаются на холодном полу. Один ноготь растет криво. Филипп сосредотачивает на нем все свое внимание, чтобы даже краем глаза не увидеть то, что расхаживает по кабинету.
— Расскажи про собак, пап, — просит он. Тень молчит, и Филипп уточняет: — Если мне, например, надо, чтобы собака отвела кое-кого… ну… туда.
— Ты уже знаешь, — отвечает тень. Голос у нее негромкий и чуть насмешливый. Голос так похож на папин, что Филипп едва удерживается, чтобы не взглянуть.
— Да, но ведь надо говорить что-то, правильно? Или там костер особый зажечь, я не знаю…
— Ты знаешь все, что надо.
То, что притворяется его отцом, меряет кабинет неторопливыми шагами; Филипп не может заставить себя посмотреть, но и без того знает, что руки у него сцеплены за спиной, на носу поблескивают очки, а лоб исчерчен морщинами, которые становятся глубже, когда оно подбирает понятные Филиппу слова. Оно расхаживает из угла в угол, и каждый раз, когда оно поворачивает, Филиппа обдает запахом пыльных перьев. Под звук его шагов хорошо думать. Главное — не смотреть. Не поднимать глаз.
Спустя какое-то время, сыпучее и едкое, как известь, Филипп запирается в туалете. При свете слабой лампочки он вывязывает коротенькое Послание из мотка ниток, который держит в кармане домашних штанов, и, прихватив ножницы, возвращается в постель. Высунув от напряжения язык, он запускает руку в щель между стеной и кроватью и нашаривает грязную футболку. Деревянный остов обдирает руку, оставляя на предплечье прозрачные ошметки сорванной кожи. Филипп рассеянно скусывает их; стараясь не щелкать лезвиями ножниц, аккуратно вырезает из футболки полосу, испачканную кровью, и сует лоскут под подушку, где уже лежит Послание. Он думает, что так и пролежит, задыхаясь от вони протухшей крови и слушая, как папа расхаживает по кабинету, — но засыпает почти мгновенно. Ему снятся обожающие, лишенные сомнений карие глаза и добрые мокрые носы, тычущие в ладонь.
Под утро он просыпается от того, что рыдает, зарывшись лицом в скомканную простыню, и больше заснуть уже не может.
6
Ольга отшвырнула телефон. Потревоженный дядя Юра застонал и задергал ногами. Обмирая, Ольга снова взялась за сковородку, но тут в комнате хлопнули дверцы шкафа, послышался быстрый топот, и Полинка влетела на кухню. Ольга выхватила у нее скотч, краем глаза заметив — закушенную алую губу, горящие возбуждением глаза, смуглый румянец во всю щеку. Как она не понимает… Выкинув из головы лишние мысли, Ольга рухнула на колени, ломая ногти, чудом подцепила край скотча — сколько раз говорила заворачивать обрез, и все бестолку, и вот опять… Она принялась обматывать запястья дяди Юры, и он слабо задвигал руками, пытаясь вырваться. «А ну лежать», — прошипела она и придавила коленом тощее бедро. Кажется, связано было крепко. Для надежности Ольга сделала еще виток. Скомандовала вполголоса:
— Ножницы.
Ножницы тут же просунулись из-за спины — кольцами вперед, как положено, держала наготове, какая же умница… Ольга отхватила скотч и, передвинув колено так, чтобы прижать обе ноги, принялась обматывать лодыжки, морщась от запаха носков.
Готово. Ольга медленно выпрямилась, по-прежнему стоя на коленях. Осознала, что на полу ее кухни лежит связанным больной старик, на которого она напала посреди мирного разговора.
— А почему ты чугунную не захотела? — спросила Полинка из-за спины. — Ну, сковородку.
— Чугунной можно убить, — ответила Ольга. Ее затрясло. Не зная, что делать, она привычным движением проверила дяде Юре пульс — нормальный… На лбу красное пятно — след от удара и, наверное, ожог, но не серьезный, первой степени… Ольга убрала руку — и дядя Юра открыл глаза. Она машинально посмотрела на зрачки — все в порядке. Бледные, как свинина, губы искривились в сумасшедшей ухмылке.
— Я тебя узнал, — сказал он. — Думала, притворишься своей матерью, и я не догадаюсь? Думала, я совсем из ума выжил, все забыл? Нееет, я тебя узнал… — и он засмеялся, заблеял сквозь хныканье: — И чего вы все лезете ко мне? Других игр нет? — Он помолчал, облизывая губы, и вдруг его брови чуть сошлись, усмешка исчезла. Перед Ольгой проступило озабоченное лицо абсолютно здравого человека, попавшего в мелкую неприятность, и она похолодела. — Ну, хватит, — строго сказал дядя Юра. — Развяжи меня.
— Заткнись, — бросила Ольга и поднялась с начинающих неметь колен. Уселась на табурет, благонравно сложив руки перед собой. Нахмурилась, пытаясь понять, как она — так тщательно выстроившая нормальную жизнь, так истово замаливавшая грехи, — оказалась загнана в угол. Она так яростно выпалывала из души любые ростки, напоминающие о той, старой Ольге, вычищала из памяти любые намеки на забытую историю — и вдруг оказалась в самом ее центре. И никто не поможет — потому что помочь могут только те, кто способен получить Послание, но Янка заперта. Она сказала — ты не поверишь, но Ольга поверила, сразу и без сомнений, потому что под окном лежали собаки, а на полу — ударенный дядя Юра, и, значит, взрослых, в которых они превратились, взрослых, которых нельзя запереть и не пускать, больше не было. Янка не выйдет. А Филька давно уже не в счет…
Дядя Юра, выжидательно наблюдавший за ней, пошевелился.
— Ну, хватит дурака валять, — произнес он все тем же пугающе нормальным голосом. — Отпусти меня немедленно. Тебе же лучше будет…
(-…А ну стоять! Я кому сказал, стоять! Вам же лучше будет!
Ольга начинает хихикать. Дыхание сбивается, ноги становятся чужими; дурацкий смех душит ее. Широкая Филькина спина скрывается за углом, и мгновение спустя Янка тоже исчезает из виду. Но Ольга, преданная собственным смехом, уже не может бежать. Она хохочет, сгибаясь и хватаясь за бок. Угол, за которым скрылись Филька и Янка, приближается слишком медленно. Она больше не может. Она попалась. Она продирается сквозь воздух, загустевший от отчаяния, и смеется.