С мандатом губкома
Шрифт:
Перед трактом дорога двинулась на подъем, и конь перешел на шаг. Были уже сумерки, в придорожных кустах густела темнота. И вдруг слева, впереди за кустом, Грине почудилось — стоит человек. В белом. «Мерещится», — подумал Кашин и покрутил головой, словно отгоняя призрак.
Человек и впрямь исчез. Гриня облегченно вздохнул. «Только еще привидений нам не хватало». Но в это время возница обернулся и, пуча испуганные глаза, прошептал:
— В кустах кто-сь есть.
И тут кусты зашевелились, затрещали сучья. Кто-то убегал по кустам в сторону тракта.
—
Тот хлестнул коня кнутиком, дернул вожжи.
— Может, бандит, — предположил Сава, — побежал своих предупреждать.
— А черт его знает, — отвечал Гриня, не спуская глаз с кустов, набегавших навстречу.
Но как только они выехали на тракт, сразу увидели человека в белом. Он стоял впереди на дороге, явно поджидая повозку. При виде его даже конь насторожился, запрядал ушами.
— Гони! — снова ткнул Гриня возницу в спину. — Не останавливайся.
Возница хлестнул коня вожжами.
— Нно-о-о!
Конь побежал скоком, косясь на незнакомца в белом и норовя обойти его стороной. Человек догадался, что его хотят объехать, кинулся наперерез, поднял вверх руки.
— Стой!
Крик его словно подхлестнул едущих, возница, привстав, сильно ударил коня и замахал кнутом над головой.
— Но-о, черт!
Гриня схватился на дубинку, лежавшую в соломе, приготовился в случае чего ударить, но не успел. Они промчались мимо.
Человек бросился бежать вслед, что-то крича им.
— Слышь, — сказал Сава, — он, никак, крикнул: «Товарищи».
— Ты ослышался, — усомнился Гриня.
— Нет. Он крикнул: «Товарищи, спасите...», кажется.
— У-у, елки-палки, неужто наш кто? — Гриня ткнул возницу. — Останови коня.
Возница оглянулся, запротивился:
— Ты глянь, он весь в белом, може, из покойников.
— Дурак. Останавливай. Он в нижнем белье.
— Тр-р-р, — неохотно натянул вожжи возница.
Конь сбавил бег и вскоре остановился.
Человек, увидев, что его ждут, перешел на шаг. Верно, бегу этому он отдал последние силы.
— Товарищи, — прохрипел он, подойдя. — Я Иван Крюков, деповский я. Бежал с-под расстрела.
И упал в коробок, подкошенный усталостью. Кашин с Зориным втащили его на солому, примостили спиной к вознице — лицом к себе. Поехали дальше. Крюков долго не мог отдышаться. Возница, чувствуя на своей спине его голову, ерзал-ерзал на облучке, потом обернулся, заглянул в лицо.
— Слушай, так это не тебя ли весной в Прорве расстреливали?
— Меня, брат, меня, — кивнул, жалко улыбнувшись, Крюков.
— И что? Опять?
— Опять, брат, опять.
— Кто?
— Он же. Митрясов.
— И опять отбили тебя?
— Какое там... Сам утек.
Возница восхищенно зацокал языком:
— Ну, счастливчик ты! Скажи, а?
Крюков с готовностью закивал головой, неожиданно сильно закашлял. Кашель долго бил его, по щекам потекли слезы, а он все кивал головой, а между приступами шептал осевшим голосом:
— Счастливчик... Верно... Счастливчик я.
15. Сухари рабочего класса
Кое-как отдышавшись, Крюков молвил извиняющимся тоном:
— Вы, братки, не бойтесь. Не чахоточный я. Просто шибко бежать пришлось. Запалился.
— А вы не слыхали, где Лагутин с обозом? — спросил Гриня.
— Лагутин, как я понимаю, далеко уж впереди. А Митрясов, видать, нас за него принял, вот и... всех к стенке. Всех наших.
Крюков морщился, сдерживая подступающие слезы.
— Постой, а как вы тут оказались? Зачем?
Крюков отер глаза, высморкался и, вздохнув, начал рассказывать.
— Мы все из депо. Началось это еще зимой, кажись. Ездил наш один машинист в Белые Зори, он родом оттуда, у него там мать старуха. Воротился постаревшим на двадцать лет, пошел в партячейку: собирайте, говорит, рабочих, хочу им рассказать кое-что. Собрали нас всех в слесарном цехе. Вышел этот старый рабочий, открыл рот, чтоб, значит, говорить, и... не может. Слезы его душат. И ничего он с ними не поделает. В цехе так тихо стало, муха летит — слышно. Еще бы. Машинист — ветеран, в 1905-м на баррикадах дрался, гражданскую прошел, а тут стоит и плачет. Значит, что-то уж такое у него... Одним словом, принесли ему воды, дали выпить. Немножко успокоился он. И говорит: «Товарищи, в Белозоринском детдоме дети умирают от голода. Дети-и-и. Неужели же мы, рабочий класс, допустим такое у нас под боком?»
И рассказал он вещи страшные. Заведующего детдомом расстреляли бандиты, расстреляли и еще нескольких учителей, воспитателей. Остальные разбежались. Детдом разграбили, а детей не тронули, оставили умирать голодной смертью. Нашлись какие-то там старушки сердобольные. Но что они могли? Одного, ну, двух, пожалеть, а их ведь там около ста.
И приняли мы тогда на том собрании постановление: помимо того, что пошлет в Белые Зори губнаробраз, направить в детдом четырнадцать лучших комсомольцев от депо. Не учить детей, нет, а спасать от голодной смерти. А чтобы не поехала эта группа с пустыми руками, решено было насушить четырнадцать мешков сухарей. И послать комсомольцев с этими сухарями.
А где их взять, сухари-то или хлеб на них? Постановили: каждому рабочему ежедневно приносить в депо крошку от своего пайка. А пайки-то, сами знаете, какие у нас — фунт на рот.
Нам-то холостым что — не страшно это. А вот как семейному, у которого свои дети? Ведь и они ж впроголодь живут. И еще от них отрывать. Вот кому действительно было тяжело. Семейным.
И понесли рабочие свои крохи. Через проходную идут и каждый на стол кладет, кто окусочек, кто корочку, кто мякиша с ноготок. Потом мы это все собирали и сушили в кочегарке. Сушили и ссыпали в мешки. К маю и наскребли четырнадцать мешков. Когда завязали последний, это был настоящий праздник в депо.