С Петром в пути
Шрифт:
Головин всегда жил в напряжении. Это напряжение, в свою очередь, было вызвано постоянным ожиданием. Последние годы жизнь состояла из событий. Они стали вехами. События были различной крупноты. Было такое ощущение, что всё стронулось с места и куда-то несётся. Куда? Знал ли это тот, кто постоянно погонял эту жизнь — царь Пётр Алексеевич? Вероятно, он представлял это смутно, как смутно представлял себе и Фёдор Головин. Но всё делалось ради лучшего, ради более совершенного, хотя что есть совершенство, не представлял себе никто из них. Было ли увиденное в Амстердаме, в Лондоне, в
Как же построить эту жизнь таким образом, чтобы она хотя бы приблизилась к совершенству? Никто из них не знал этого. Они метались в потёмках мечтаний, тоже смутных, а повседневность... Увы, она удручала. Он видел измождённых, оборванных, облепленных лишаями мужиков, ютившихся в землянках, где всё убранство состояло из пня, заменявшего стол, портянок, развешанных по стенам, да грубо сложенного очага и двух или трёх глиняных мисок, из которых хлебали деревянными ложками. Из мебели были ещё обрезки досок на пеньках, служившие скамьями.
Что служило им пищей, где ютились их дети — всё это представляло собой последнюю степень убогости и нищеты. Но власть была всегда в стороне, она ничего не хотела знать, её всё это не касалось. Власть требовала своё — податей и исполнения повинностей.
Порою он задумывался: можно ли облегчить положение простых людей, тех, на шеи, на загорбки которых они взгромоздились? И ясным, острым своим умом понимал: нет, нельзя. Для это надобно основание, перевернуть всю жизнь — до основания. Нужны богатырские силы всех слоёв и жаркое желание перемен. Ничего этого нет. Оно, может быть, и есть у царя Петра и малой кучки его сподвижников. Они тщатся. Но государство огромно, и они в нём подобны щепкам в реке: их несёт по течению, и они с трудом выгребают, стараясь быть ближе к берегу.
Он видел свободных крестьян Голландии, видел, сколь производителен их труд, их оросительные системы, гарантирующие им урожай. И поневоле старался сравнивать с российскими крепостными, сбиравшим жалкий урожай... Руки опускались.
Как ни основательна была ломка, затеянная энергией царя, в корне ничего нельзя было изменить. И Головин понимал это лучше других. Но он продолжал тянуть свою лямку, полагая хотя бы на аршин приблизить лучшее будущее, о приходе которого он порою размышлял, и размышления эти были мучительны.
Теперь ему предстояло быть в Берлине. И напрячь всё своё дипломатическое искусство для того, чтобы убедить короля прусского Фридриха, судя по всему, весьма недоверчивого и осмотрительного, ревностно оберегающего свой только что приобретённый королевский титул, в необходимости союза с царём Петром.
Дорога, однако, лежала в Киев, куда его зазвал непоседливый государь. Карета, запряжённая шестёркой, катила медленно — то была не дорога, а кое-как накатанный просёлок для нужд крестьянского извоза. Окрест тянулся унылый пейзаж с кучками полунищих деревень, придорожные пыльные ветлы. Места были все людные, кое-где уже убирали жито. Завидя барский кортеж, люди упадали в пыль и крестились вослед.
Головин возлежал на подушках. Он был не в себе. С вечера у него поднялся
В Глухове пришлось прервать путь. Экипаж с трудом перебрался вброд через речку Ямань и подъехал к съезжему двору. Крытый соломой, почерневшей от времени и непогоды, он больше походил на простую избу. Головин уже не мог держаться на ногах — его внесли в наспех прибранное помещение, которое нельзя было назвать комнатой, потому что его делила надвое большая печь. Из кареты вынесли постель и расположили её на полу.
— Фёдор Алексеевич, а Фёдор Алексеевич! — окликнул его доктор Вейнигер по-немецки. — Вас воллен зи заген?
Но Головин не отвечал. Глаза его закатились. Он хватал воздух ртом часто-часто и, казалось, силился что-то произнести. Доктор поднёс к его носу флакон с нюхательной солью. Но Головин вдруг затих и вытянулся во весь рост, словно в какой-то конвульсии.
— О, мейн Готт! — воскликнул доктор. — Это конец.
Дали знать царю. Он прослезился. Апраксину написал:
«...никогда сего вам не желал писать, однако воля Всемогущего на то нас понудила: ибо сея недели господин адмирал и друг наш от сего света посечен смертию в Глухове... Сие возвещает печали исполненный Пётр».
Жития Фёдора Головина было пятьдесят шесть лет.
Глава двадцать седьмая
И ГРЯНУЛ БОЙ!
Человек лукавый, человек нечестивый
ходит со лживыми устами, мигает
глазами своими, даёт знаки пальцами
своими, коварство в сердце его: он умышляет
зло во всякое время, сеет раздоры. Зато
внезапно придёт погибель его, вдруг
будет разбит — без исцеления.
Какой тот великий герой, который воюет ради собственной
только славы, а не для обороны отечества, желая быть
обладателем Вселенныя! Александр — не Юлий Цезарь.
Сей был разумный вождь, а тот хотел быть великаном всего света, последователем его неуспех.
— Ох, не можу, не можу! — криком кричал истязуемый. — Помилуй, пане добродию...
— Снимите его, — распорядился Головкин. — Скажешь ли, злоумышлял против гетмана?!
— Ни сном ни духом не злоумышлял...
— Ах, так ты упорствуешь! Поднять его снова. Да прижечь для разогреву.
И всё возобновлялось: стоны, крики, мольбы. Кровь, кровь, кровь.
— Не довольно ли, Гаврила Иваныч? — нерешительно произнёс Шафиров. — Ведь оба стоят на своём.
— Государь, ведомо тебе, указал допытаться, вот я и допытываюсь.
— Допытаться бы и с другой стороны. Коли оба терпят мучительства яко каменные, поневоле берёт сомнение.
— Государь, сам ведаешь, верит Мазепе как самому себе...