Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
— Сегодня ночью он пойдет спать на кухню, — заявлял Гидеон.
— Нет, он будет спать здесь, — говорила Лея.
— Его место — в сарае, со всей остальной скотиной!
— Его место здесь, — не отступала Лея.
Они то и дело спорили и препирались, но Малелеил по-прежнему спал с ними, оставляя свою разноцветную шерсть повсюду — Гидеон, к своей ярости, находил ее даже у себя на ресницах и в бороде. Однажды он вынужден был покинуть совещание, на котором присутствовали его отец, дядя Хайрам, Юэн и банковский служащий из Нотога-Фоллз, потому что в глаз ему что-то попало, отчего глаз заслезился и по щекам потекли слезы. Разумеется, это была кошачья шерсть.
Он вспоминал ту ненастную ночь, когда Малелеил впервые появился в усадьбе. Ну вылитая крыса. Опоссум. С уродливым облезлым хвостом. Он же мог пристукнуть тварюгу прямо там, в холле, Лея не остановила бы его, и никто бы ему ни слова упрека не бросил. А сейчас уже поздно: теперь, если Малелеил
Малелеил по-прежнему ночевал у них в спальне, и по утрам, проснувшись и открыв глаза, Гидеон натыкался на невозмутимый кошачий взгляд. Зверь сидел дюймах в шести от его лица. Глаза его были золотисто-зелеными, прекрасными, словно драгоценные камни. Было в них нечто завораживающее, хотя Гидеон отлично понимал, что животные не осознают, как они выглядят, в конце концов, они не сами себя создали, и тем не менее он был не в силах отвести взгляд от глаз этого создания. Шелковая шерсть, мягкая и дымчатая, в луче света расцвечивалась самыми неожиданными оттенками — не только прозрачно серым и желтовато-белым, но и темно-оранжевым, красновато-коричневым, золотым и даже зеленовато-лиловым; в слоях шерсти прятался чуть заметный рисунок — полоски, слегка напоминающие тигровые, разной ширины и оттенка; нос кота был лиловым, вздернутым и плоским, с четко очерченными ноздрями (настолько четко, что даже вблизи казалось, будто кто-то обвел их тонко очиненным пером, окунув его в черные чернила); серебряные усы, длина которых, если верить сыну Гидеона Бромвелу, составляла девять дюймов, всегда бодро топорщились и сверкали от чистоты. По утрам кот часто лежал, в полной неге, высунув — совсем чуть-чуть, на долю дюйма — кончик язычка, влажный и розовый.
На людях Гидеон сохранял по отношению к коту супруги равнодушие и безучастность: ведь сам он, подобно своему отцу, был лошадником, так что даже лучшие в усадьбе охотничьи собаки не вызывали у него умиления. Поэтому, находясь на первом этаже, он не обращал на Малелеила внимания. Но иногда, оставаясь с ним наедине, Гидеон почти восхищался зверем… Он смотрел в холодные кошачьи глаза, немигающие и загадочные, а кот, высунув кончик языка, смотрел на него. Иногда его огромные лапы будто принимались пританцовывать, сжимая и разжимая пальцами подушку, на которой лежал Гидеон.
Однажды утром Гидеон проснулся совсем рано и увидел, что Лея сидит на кровати, а ее длинные волосы рассыпались по плечам, свисая неприбранными прядями на грудь. На кровати между ними дремал кот — огромная, источающая жар тень. Гидеон не успел заговорить, как Лея схватила его за плечо, а потом за предплечье. Хватка ее оказалась поразительно сильной. Гидеон боялся услышать ее слова. Но новость оказалась такой, что лучше не придумаешь: Лея была уверена, она не сомневалась, что беременна.
— Я чувствую — там что-то есть. Я не выдумываю. Я что-то чувствую. Это даже не так, как в прошлый раз — сейчас всё иначе, так явственно. Я беременна, я это чувствую. Я знаю.
Она действительно была беременна. Джермейн суждено было родиться.
Иедидия
Иедидия: 1806 год. Юноша отправляется в паломничество в горы. На двадцать четвертом году жизни. Если понадобится, я стану проводником, сказал он негодующему отцу. Я проведу в полном одиночестве целый год, сказал он скептически настроенному брату, прошу, не тревожьтесь за меня, не думайте обо мне вообще.
Иедидия Бельфлёр, младший из трех сыновей Жан-Пьера и Хильды (в 1790-м сбежавшей от мужа и жившей теперь на Манхэттене вместе со своими состоятельными пожилыми родителями, затворницей), отличался довольно хилым для Бельфлёра телосложением — особенно для того, кто намеревался в одиночку исследовать западный горный хребет. Ростом он был чуть выше пяти футов, да и то если надевал кожаные ботинки на толстой подошве. В начале своего пути отшельника Иедидия весил около ста тридцати фунтов. (А когда он вернулся — а он вернулся! — то едва дотягивал до ста. Однако произошло это намного позже.) В отличие от братьев, Луиса и Харлана, и своего одиозного отца Иедидия был тихим и необщительным. Его замкнутость порой принимали за высокомерие, даже за спесь. Узкое треугольное лицо юноши обрамляли пряди непослушных темных волос, вечно торчащих в стороны, будто им не давали покоя его неугомонные мысли. Жан-Пьер с раннего детства заставлял его ездить верхом, и во время злосчастного происшествия, когда его сбросила лошадь (обычно кроткий мерин унюхал на чьей-то одежде кровь и взбрыкнул — дело было в ноябре, когда закалывали свиней), Иедидия сильно расшибся и после всю жизнь слегка прихрамывал. Если он и обиделся (хотя он, разумеется, не обиделся), если и затаил на отца обиду, то никогда не выказывал ее: юноша рано уяснил правило — никогда не делиться с отцом своими тайнами.
Впрочем, Иедидия решил покинуть вовсе не отца. И даже — в этом он был убежден — не юную жену собственного брата, которая полностью завладела его мыслями. Если бы он намеревался сбежать от Джермейн, то мог уйти куда угодно, и подвергать себя таким лишениям было вовсе не обязательно. К тому же сейчас Иедидия вообще едва «видел» свою сноху. Он перестал замечать ее после свадебной церемонии и последовавшего за ней торжества, которое опрометчиво устроили в «Форт-Ханна Инн», злачной и шумной таверне на берегу реки — Жан-Пьер даже вложил в нее кое-какие средства. Таверна эта идеально подходила для ночных пьянок, с которых рано уходили лишь гости скучные и уважаемые, и там были всегда рады индейцам — точнее, индианкам. На это заведение словно не распространялись законы штата и округа, касавшиеся мест, где продавали алкоголь. А спустя несколько дней молодожены отважились устроить прием по случаю новоселья (несмотря на то что на свадебном гулянии отец жениха позорно напился и рвался затеять драку с владельцем таверны — по его словам, тот утаивал от него «тысячи долларов барыша»; впрочем, отличился и отец невесты, ирландец Брайан О’Хаган, сколотивший состояние на бобровом промысле и спекуляциях с землей — он считался невероятным богачом, однако слухи о его богатстве распускали как раз те, кому не терпелось избавиться от своей земли); они поселились в красивом деревянном доме с просторной верандой и несколькими сложенными из плитняка каминами — это был свадебный подарок старика Бельфлёра. После этих событий Иедидия и перестал «видеть» Джермейн. Ее образ он с легкостью обреченного носил с собой повсюду, и в самые неподходящие моменты — в спальне, преклонив колени в молитве, или с трудом седлая маленькую, но поразительно крепкую чалую кобылу, на которой собирался отправиться в паломничество, или когда умывался на рассвете, брызжа ледяной водой в согретые сном глаза — он ощущал присутствие Джермейн, будто она безмолвно стоит рядом и вот-вот дотронется до его руки.
Джермейн О’Хаган было шестнадцать лет. Луису — двадцать семь. Ростом с ребенка, живая, смуглая, изящная и очень хорошенькая, она застенчиво копировала «приличные» манеры взрослых дам, за которыми наблюдала в церкви, а в присутствии Бельфлёров выпрямлялась и скрещивала руки под грудью. Глаза у нее были большие, темные, волнующие. Чересчур дерзкие любезности Жан-Пьера не покоробили, а скорее удивили ее: преувеличенно пышные комплименты женщинам звучали в его устах издевкой, а те, что он отпускал жене, и были издевкой, причем жестокой; он был напыщенным позером и часто пускался рассказывать выдуманные истории о «приграничных случаях», которых наслушался в частных клубах Манхэттена и на Уолл-стрит, заседая за столами красного дерева в эпоху своего «взлета». С правящими семьями страны он держался с панибратской бесцеремонностью, как и с вашингтонскими политиками, которых считали в большинстве своем людьми ничтожными, не отрицая при этом их дьявольского обаяния, похожего на то, каким обладал он сам, Жан-Пьер Бельфлёр, — герцогский сын, как ни крути. Нет, его «любезности» не покоробили ее и даже не насторожили, ведь ее собственный отец — ах, да, ее собственный отец! — который по-прежнему пытался продать Жан-Пьеру наделы вдоль реки Нотоги; так вот, он принимал ванну дважды в год: в мае, а затем в сентябре, перед первыми морозами.
Не прошло и двух месяцев после свадьбы, как она забеременела.
Забеременела — девочка шестнадцати лет, которой даже вблизи не дашь больше двенадцати.
Иедидия планировал, свое отшельничество много лет, он мечтал о горах, о высокогорном озерном крае, об уединении среди бальзамина и лиственниц, и желтых берез, и елей, и болиголова, и высоких веймутовых сосен — некоторые с толщиной ствола футов в семь, — об уединении среди совершенной, неподвластной времени красоты. Он начал мечтать еще до того, как выходки отца навлекли на него всеобщее презрение (другие его выходки, сломившие мать Иедидии, были, безусловно, куда хуже), даже до того, как брат привел в дом эту маленькую О’Хаган, с порога заявив, что женится на ней, и неважно, что у Жан-Пьера на него другие планы — планы у него имелись на каждого из сыновей и предполагали богатых наследниц голландского, немецкого и французского происхождения. Он начал мечтать об уходе до того, как газетчики принялись Вынюхивать секреты «Ла компани де Нью-Йорк», и продолжал мечтать после. Пожелай он просто сбежать подальше от Луиса и Джермейн и леденящего кровь факта, что теперь они каждую ночь делят ложе, причем уже привычно, не особенно скрывая (хотя чудовищность этого и не укладывалось у Иедидии в голове), и он мог бы последовать за Харланом на запад или осесть на какой-нибудь ферме в долине Нотога — отец владел тысячами акров земли и наверняка сдал бы ее внаем или продал по сходной цене (дарить ему землю он не стал бы, по крайней мере, пока Иедидия не женится). Но Иедидия смотрел на север. Именно на север он стремился. Утратить себя, обрести Господа. Уверенный, что Господь ждет его, он стремился взойти к нему паломником.