Сага о королевах
Шрифт:
— Я дождусь тебя.
Я побежал в конюшню.
Уродец лежал на сеновале. Он был один, рядом с ним мерцала жировая лампа. Бедняга скорчился от боли, по щекам катились слезы, а лицо блестело от пота.
— Кефсе! Ты пришел, — тихо простонал он.
— Почему ты думал, что я могу не прийти?
— Потому что ты сердился на меня.
— Сердился? Я?
— Да. Ты простишь меня?
Я ничего не понимал.
— Мне нечего прощать. Ты не сделал ничего плохого.
— Нет, что-то сделал. Иначе бы ты никогда не рассердился
Я вздрогнул. Неужели я обидел его? Ведь я так грубо с ним обошелся. И бедный Уродец не мог понять, почему я так жесток и решил, что чем-то обидел меня. Он чувствовал себя виноватым, не имея на то причин. И не смог вынести этого груза…
— Уродец, — прошептал я. — Что случилось? Что ты с собой сделал?
— Я… я больше не мог терпеть, Кефсе.
— Потому что ты думал, что я сержусь на тебя?
— Не только. Мне было слишком тяжело.
Мне стало плохо, когда я подумал, как безгранично он мне доверял и как бесчеловечно я с ним обошелся. Как много наша дружба на протяжении этих лет значила для него и как мало она значила для меня.
— Что ты сделал? — спросил я, потому что на его теле не было видно крови.
— Я съел стекло.
Стекло? Где он мог его достать?
Тут я вспомнил о разбитом хрустальном бокале — наверное, Уродец нашел его осколки. Господи! Какая ужасная смерть — умереть от внутреннего кровотечения. И какие адские муки он должен был при этом испытывать!
Неужели он не мог придумать что-нибудь другое! Перерезать себе вены или повеситься, например…
Он как будто прочел мои мысли:
— Они уже однажды спасли меня — это было еще до твоего появления здесь… я перерезал себе вены, но они остановили кровь… меня выпороли…
Я понял. На этот раз Уродец позаботился о том, чтобы его было невозможно спасти.
И я понял, что такого друга у меня больше никогда не будет.
— Уродец, — сказал я как можно спокойнее, — я не сержусь на тебя. И ты очень много для меня значишь. Это ты должен меня простить. Это я причинил тебе боль. Я не заслужил твоего прощения. Но может быть, ты все-таки меня простишь?
Он схватил меня за руку.
— Да, — только и прошептал он.
Я содрогался от плача, когда прикоснулся щекой к его щеке. Затем я выпрямился и стал гладить его по волосам.
— Я так боюсь попасть в ад, Кефсе! — неожиданно сказал Уродец. — Я думал…
— Что ты думал?
— Что у меня будет время…
Тут я понял, что он хотел сказать:
— Что у тебя будет время получить отпущение грехов?
Он кивнул.
Мне все стало ясно. Уродец прекрасно понимал, что делает, когда выбрал такую смерть.
— Но разве ты не позвал священника?
— Он был здесь.
— И не отпустил тебе грехи?
Я не мог в это поверить.
— Нет! — выкрикнул Уродец. — Он сказал, что сначала мне надо раскаяться в содеянном.
Тут я понял, что он имел в виду: Уродец не мог по-настоящему
— Ты хочешь сказать, что ни в чем не раскаиваешься?
Он кивнул.
— Но сейчас я раскаиваюсь. Потому что ты не сердишься на меня.
Мне нужно было пойти за священником. Хотя это и не совсем соответствовало церковным представлениям о раскаянии, у нас не было времени на теологические споры. Даже Рудольф не мог отказать умирающему.
Но как же Уродец? Я не мог оставить его одного.
Он слабел прямо на глазах и вряд ли бы дожил до прихода священника. Мне было лучше остаться с ним и постараться уверить его в том, что раскаяния достаточно и он не попадет в ад, чем позволить умереть в одиночестве.
Но, может, мне удастся позвать кого-нибудь на помощь?
Я закричал, но никто не откликнулся.
Иного я и не ожидал. Вряд ли кто-нибудь осмелится помогать рабу, который совершил грех самоубийства. Его осудили не только люди, но и Бог.
Только тут я понял, как мужественна была Тора, когда отправилась за мной в трапезную. Но сейчас она ничем не могла помочь — она следила за огнем и, наверное, вся тряслась от страха, что кто-нибудь найдет ее в господских палатах.
Я снова закричал, и снова никто не откликнулся.
Тогда в памяти всплыла картинка из прошлого — молодой и самоуверенный Ниал Уи Лохэйн преклоняет колена перед епископом, который посвящает его в сан.
Я испытал громадное облегчение.
Конечно, вся моя жизнь была отрицанием принципа самопожертвования, к которому обязывал сан священника. Но хотел я того или нет, я был и оставался священнослужителем. У меня было право, и я просто был обязан отпустить умирающему грехи.
— Уродец, — сказал я. — Я священник. Я могу отпустить тебе грехи.
В его глазах зажегся огонек.
— Ты сказал, что раскаиваешься. Я думаю, ты раскаиваешься во всех грехах, что совершил?
Он кивнул:
— Да.
Я стоял рядом с ним на коленях, а по стенам конюшни метались причудливые тени.
— Господин наш Иисус Христос отпускает тебе твои грехи. Deinde ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris, et Filii. Et Spiritus Sancti. Amen.
Я перекрестил его и сказал:
— Да будет мир в твоей душе!
— Спасибо! — едва слышно прошептал он и попытался улыбнуться.
Больше он ничего не смог произнести.
Тут за моей спиной раздалось покашливание. Я обернулся и увидел Рудольфа. Я даже не заметил, как он вошел в конюшню.
— Я слышал, что ты отпустил его грехи, — спокойно сказал священник.
— Да, он раскаялся, — коротко ответил я, не в силах дольше сдерживать рыдания.
Больше Рудольф не задавал вопросов, а просто опустился на колени рядом со мной и причастил Уродца святыми дарами.