Сага о Певзнерах
Шрифт:
— Да они же сознались! — взвинчивая себя, повторил отец.
— Стало быть, ты имеешь право вынести им приговор? — Опять пользуясь отсутствием мамы, Абрам Абрамович не амортизировал юмором вернувшийся к нему гнев. — Никогда еще и ни в какие исторические эпохи не было так много судей! Самое же поразительное, что миллионы судей принимают одно и то же решение.
— Потому что другого не может быть, — с неколебимостью ответил отец.
Абрам Абрамович не угадал: в редакции отцу не предложили что-либо сочинять, а попросили лишь подписать. До него уже расписались многие… И все, как один, евреи.
До последнего часа своей жизни
В серокаменном, тяжело надавившем на землю здании отовсюду наступало на отца одно и то же слово из шести букв: «ПРАВДА».
— Правдой нельзя заклинать, — однажды сказал Анекдот, — ей нельзя удивляться. Ты сообщаешь: «Я видел на улице одетого человека». Вот если б ты встретил голого! Да-а, правду нельзя замечать. Как не замечают нормального воздуха. Если он становится ненормальным, опасным…
— Почему? — возразил отец. — Иногда восклицают: «Какой чистый воздух!»
— Это сигнал тревоги. И прежде всего для нас, для врачей. Ибо означает, что люди привыкли к воздуху загрязненному, а чистый для них — событие. Пойми, если правдой гордятся, если за правду хвалят, значит, привыкли ко лжи.
В вестибюле отца встретили два руководящих деятеля еврейской национальности. Они были известны пуленепробиваемой ортодоксальностью, верноподданническим царедворством.
— Отрабатывают свой хлеб! — говорил Еврейский Анекдот. — Даже у Гитлера были «нужные евреи». Те уж старались пошибче нацистов! И евреям-политикам, которых наш выдвигает, руки подавать нельзя. Если он ради них перешагнул через свое юдофобство, то через что же перешагнули они?!
Два деятеля, как конвоиры, взяли отца под руки, ввели в лифт, вывели из него и проводили в кабинет главного редактора. Может, они боялись, что отец по дороге сбежит?
Самого главного в кабинете не оказалось, ибо там собрались только евреи. И все до одного — знаменитые! Новаторы производства, ученые, писатели, музыканты… Не хватало только Героя войны. И его привели.
Рассказывая об этом, отец всякий раз подчеркивал одну, быть может, второстепенную, но намертво вцепившуюся в его память деталь: никто из знаменитостей с ним не поздоровался.
— Такие интеллигенты… Но не кивнули даже.
Знаменитости и друг с другом совершенно никак не общались. Сидели на диване, на стульях вдоль стен, уставившись в никуда. Отца как бы и не заметили. Восковая, сероватая бледность покрывала их лица. А растерянность и крайнее напряжение проявляли себя в недвижности рук. Пальцы так сцепились друг с другом, что, казалось, могло произойти замыкание и вспыхнуть пожар.
Передвигались только два руководящих деятеля и отец. Его подвели к столу… Посреди на зеленом сукне (можно было бы сказать, «как на поле», но с полем то сукно, хоть и зеленое, протестующе не ассоциировалось) — так вот, на зеленом сукне возлежал неестественно огромный двойной, или хищно двукрылый, лист. А на нем — текст и колонки фамилий, напечатанных типографским способом, будто вросших в бумагу. И еще подписи, истерично изрисовавшие второе крыло листа — параллельно, полуперпендикулярно, вкривь и вкось… Когда отец начал всматриваться в текст, крылья стали казаться ему все более зловещими, а подписи нарочито неразборчивыми. Та продуманная неразборчивость была трусливо-наивной: она расшифровывалась инициалами, фамилиями, набранными жестким шрифтом. Он был таким, что сомнения — даже в букве единой! — диктаторски исключались.
Согласно тексту, который отец, обладавший снайперским зрением, дословно прочитать не смог, новаторы, именовавшиеся тогда стахановцами,
Затвердевшие на диване и на стульях вдоль стены знаменитости просили без всякой задержки, как можно скорее погрузить их в теплушки и отправить для воссоединения, искупления и спасения.
— Подпишите, пожалуйста, — мягко подсказал отцу один из руководящих деятелей, будто речь шла о каком-нибудь юбилейном поздравлении.
— Если, разумеется, вы согласны, — с ласковой демократичностью добавил второй.
И отец расписался. В чем? В доверчивости? Или в трусости, хоть от рождения был Героем? На это сейчас с достоверностью трудно ответить. Но только не в трусости! Окаменелая убежденность, я думаю, водила его пером. Но сквозь эту окаменелость пробилось странное изумление: неужели Гутенберг изобрел свой станок, чтобы напечатали со временем то, что он, отец, подписал.
При чем тут был Гутенберг? Но ведь и все остальное навалилось вопреки реальности и рассудку.
Обычно отцовская подпись «Певзнер» выглядела по-строевому прямолинейно и безоговорочно, как слово «Правда» в серокаменном здании. Но там, в этом здании и его особой важно-вельможной обители, отец расписался тоже с нарочитой неразборчивостью.
— Ты, значит, подписал прошение о депортации? — еле слышно, беспощадно комкая свой пустой рукав, сказал Анекдот.
— О чем? — переспросил отец.
— О депортации. Это тотальная, поголовная высылка. — Мамы не было, и Абрам Абрамович мог не сдерживаться. — Сражаешься с чумой?.. А она все распространяется, перерождаясь в эпидемию. По-моему, ты борешься с какой-то не той чумой. Надо бы с нравственной, политической!
Тот спор не просто возник в моей памяти — он заныл в ней, как старая рана, когда я присел в одном из своих маршрутов на осеннем, но еще не поддавшемся медной окраске бульваре. Его имя — Нордау — казалось мне скандинавским… На самом краешке скамьи приспособилась старушка, сжавшаяся, хоть было тепло, от какой-то мысли, терзавшей ее, мне показалось, всю жизнь.
— Вы о чем? — бестактно задал я негромкий вопрос, потому что, мне чудилось, думали мы об одном и том же. То была мистика. Я, как обнаружилось чуть раньше, обладал способностью притягивать к своим мыслям чужие. Но все же не до такой степени, как выяснилось на той скамейке.
— Мужа моего англичане депортировали в Советский Союз, к Сталину… после войны. Как пленного. В лагере смерти у фашистов он выжил. Немцы в нем еврея не опознали. А в сталинском лагере доконали. За что? Он ведь попал в плен тяжелораненым, был в беспамятстве. За что же его? Я думаю об этом с сорок пятого года. За что я на свете одна? Детей у нас не было: он ушел на фронт прямо со свадьбы. Что плохого мы сделали Сталину, Гитлеру, англичанам? Депортация… За что я одна?