Сага о Певзнерах
Шрифт:
Даши в ее комнате не оказалось. Это я определил сквозь сумрак еле пробивавшегося рассвета. Не было сестры и на кухне… Я распахнул так, будто выломал, дверь ванной комнаты, где все необъединяемое было объединено. Даша склонилась над раковиной. Я схватил сестру за плечи и повернул лицом к себе, порвав ночную рубашку. Левый рукав был в крови… Кровь, не торопясь, будто задумчиво вытекала из Даши. Алой, медленной струйкой из нее вытекала жизнь… И это не было кинокадром или сценой спектакля, а происходило на самом деле.
— Ты убиваешь маму…
Я сказал только эту фразу. Всего одну… Но Даша, белая, а не бледная, услышав три моих слова, отбросила в раковину отцовскую бритву и зажала
Те три слова, от которых зависела судьба всей нашей семьи — об Афанасьеве я не думал, — были произнесены как бы не мною (я заметил, что часто слова, произносимые человеком в экстремальных обстоятельствах, принадлежат не его голосу, а его страху, его ужасу или, напротив, его почти обнаженной воле). Именно так, вроде не сам, я, миновав длинную череду лет, гипнотизировал больных, заставляя их отбрасывать в сторону если не бритвы и яд, то роковые решения, окаянную тяготу безнадежности. Словом можно накликать беду, но и словом же можно ее отвратить. Интонация, некрикливая мощь и непреклонная внушаемость той фразы остались во мне навсегда. Но это я понял после.
Тогда же я схватил полотенце и зажал им Дашину руку чуть выше запястья с той же силой, которая невесть как явилась и ко мне. Невесть как…
Даша, не разлучившись ни с маминой красотой, ни с отцовским мужеством, стала незаметно и неслышно одеваться у себя в комнате.
— Ты куда? — без спроса заглянув к ней, спросил я.
— В пункт.
— Какой пункт?
— Неотложной помощи.
Он был как раз у нас за углом.
— Я с тобой… А что, плохо?
— Надо, — ответила Даша. — И поскорей!
— Ты боишься?
— Чтобы не проснулись мама и папа, — ответила она.
Я любил чепуховые тайны. Но тут возникла тайна, которую я обязан был сохранить. Навсегда ото всех!
Пункту неотложной помощи, по логике всеобщей нелогичности, которая властвовала в государстве, надлежало оказаться закрытым. И какая-нибудь бумажка на двери должна была объяснять, в какое время пункт будет спасать, а в какое неотложная помощь будет «отложена».
Однако в пункте дежурили врач и медсестра… Оба оказались пожилыми и очень бдительными. Они не выразили ни сочувствия, ни опасений. Не бросились останавливать кровотечение. А прежде всего сделали то, что осуществлялось у нас всегда прежде помощи и прежде спасения: записали фамилию, имя и отчество, «место учебы». Странно, что национальностью не поинтересовались.
Затем в книге записей появилась строка: «Попытка самоубийства»».
— Можно это вычеркнуть? — спросила Даша.
— Нет, — ответила медсестра, халат которой не свидетельствовал о стерильности и даже об аккуратности.
— Но, может быть, все-таки… — вмешался я. — Должны ведь быть… тайны.
Но тайны любили мы с Игорем. А медсестру, лицо которой, как и лицо врача, напоминало печеное яблоко, залежавшееся на тарелке, не загипнотизировали бы никакие просьбы и интонации. В сфере тайн для нее существовала лишь «тайная полиция», которой наутро и полагалось «доложить о случившемся». Оповестить — вот что считалось первым долгом этих целителей. Потому что всякая неотложная помощь связана с чрезвычайностью. А всего необычного в стране опасались. Поскольку клин вышибают клином, комиссию по искоренению чрезвычайного нарекли чрезвычайной — сокращенно ЧК. Впоследствии ее, как бы заметая следы, переименовывали, но суть оставалась все той же. Вот и пункт неотложной помощи стал пунктом повышенной бдительности. Для самих же целителей из «неотложки» попытки самоубийства, попытки переступить через жизнь стали такими же заурядными, как попытки перепрыгнуть через веревочку, в результате чего тоже бывают травмы.
Врач, пенсионно уставший, не пожурил
Не помыв руки, он стал накладывать швы. Даша, которая, как и мама, была фанатически аккуратна, отвела глаза в сторону. Врач этого не заметил. А она, утешая себя, подумала, видимо, что он помыл руки заранее.
Покончив со швами, он сказал медсестре:
— Перевяжите. Бинт-то у нас остался?
— Есть, — бесстрастно доложила она.
На следующий день Дашу вызвала к себе Нелли Рудольфовна. Оккупировав афанасьевский кабинет, она уже восседала в окружении великих и величайших, взиравших со стен. С представительницей семьи Певзнеров великие познакомились, как до этого с двумя другими ее представителями, в обстоятельствах накаленных, что, впрочем, на выражении их лиц не отразилось.
Нелли Рудольфовна подошла к Даше и, как «бедную девочку», попыталась погладить, поцеловать. Но сестра от сочувственной нежности уклонилась.
Вернувшись в кресло, Нелли Рудольфовна произнесла:
— Я временно исполняю обязанности Ивана Васильевича, которые сам он, к нашему прискорбию, достойным образом не исполнял. Или не понимал, в чем они заключаются.
Она изрекла это таким тоном, что Даша поняла правоту психологических предсказаний Игоря: Красовской мало было афанасьевских утрат и его горестей, — ей нужна была его голова. Забыв о перевязанной руке и обо всем, что случилось ночью, сестра поднялась со стула и ответила:
— Он ни в чем не повинен. И не пытайтесь судить. Я его защищу! Можете не сомневаться.
— Я и не сомневаюсь.
— Ангелина, дочь Ивана Васильевича, мне поможет.
— А вот в этом я усомнюсь.
Наш домашний психолог Игорь в этом тоже не был уверен.
Ненависть, только что нацеленная на Ивана Васильевича, мгновенно распространилась на Дашу. Глаза следовательски вонзились в сестру вопросом: «Ты любишь его?» Еще не облетевшая по-осеннему внешняя значительность Нелли Рудольфовны была значительностью мщения, зла, о которой брат-психолог предупреждал. «Ты любишь его! И, в отличие от меня, не безответно. Но без ответа с моей стороны этот его ответ не останется!» — вот что думала Нелли Рудольфовна. Или, по крайней мере, так Даша расшифровала ее мысли. «Нет, он не уйдет от ее расправы», — ужаснулась сестра.
Даша вдруг ощутила, что болезненно жалеет Афанасьева.
То, что произошло в предрассветный час, обескровило не только лицо сестры, но и что-то в душе ее. Говорят, первая любовь самая сильная. Это красиво звучит, но сопротивляемости и опыта у первой любви не хватает. Поэтому, может быть, первая редко оказывается последней. Лишенная запаса прочности, не научившаяся еще противиться жизненным хитросплетениям, она погибает, сохраняя память о себе до конца дней у тех, кто ее испытал. Память о ней и правда непобедима. Но не сама любовь… Иногда тонкий росток ее проявляет стойкость, упорство, а все равно оказывается слабее тех, кто хочет его затоптать: соперников, или родителей, или Нелли Рудольфовны… а иногда бессердечных стечений обстоятельств, случайных, но жестоких перипетий.
В любви нет аксиом и канонов, но, повторюсь, навсегда или даже надолго первая страсть побеждает нечасто. Ее олицетворяет не глубина, а восторг.
В Дашиной любви к Афанасьеву были и девчачий восторг, и преклонение еще ничего не достигшей юности перед знаменитостью и талантом. Но корысти не было… Она никак не сплетала величие Ивана Васильевича со своими ролями, с Театральным училищем, со своей артистической будущностью. А все-таки восхищалась им больше, чем любила его.
— Нельзя, Серега, испытывать любовь: она не выдерживает испытаний, — с циничностью исследователя, препарирующего даже человеческие чувства, сказал как-то Игорь.