Сахарный ребенок
Шрифт:
Положив руку мне на голову, а другой слегка поглаживая по спине, мама улыбалась.
— Ну вот и славно. Сейчас мы что-нибудь придумаем, — прозвучал её спокойный голос. Мама, как всегда, улыбалась, но губы у неё почему-то дрожали. — Ты знаешь, оказывается, здесь нет магазинов — ближайший в Кара-Балты, и еды купить негде. И печку нам с тобой топить пока нечем, но у нас есть целых две лепёшки, и сейчас я разрежу эту тыкву, помоги-ка мне её вынуть. Ну что? Жив-жив, курилка?
— Жив-жив.
— Набрали воздуха, вздохнули, терпим. Всё хорошо.
— Здравствуйте вам в вашей хате! Купрановы мы, — и в комнату, вместе с нашей дневной знакомой, назвавшейся Федосьей Григорьевной, вошли её сыновья, дочь и невестки.
— Мы
Как-то быстро и почти бесшумно мешки с зерном оказались у стенки возле печки, в стену вбились несколько гвоздей, окошко затянулось беленькой занавеской, из двух верёвок, доски и гвоздей соорудилась полка, под полкой появился сундук, а у стола — лавка. Федосья Григорьевна, указав на самую молодую из женщин, сказала:
13
Сейчас (укр.).
— Пока не обвыкнешь, Уляша будет тебе помогать. Она днём домой заходит и за дитём присмотрит. Да ты нас не бойся, все мы тут подмоченные.
В комнату по очереди заходили Пилипенко, Кравченко, пока не перебывали все. Видимо, мой отчаянный плач слышал весь барак. Вот тут я и узнала, что никто меня не ругал, а просто киргизские дети первый раз в жизни увидели девочку с такими светлыми волосами. Когда последней уходила Уляша, в комнате было тепло (кто-то затопил печь) и светло (кто-то принёс керосиновую лампу).
— Почивайте. Посуду себе оставьте — сгодится.
На столе осталась большая глиняная миска с дымящейся лапшой, миска с горячей мамалыгой — вкусной кашей из кукурузной муки, глечик (крынка) с молоком, плошка с солью, плошка с патокой, решето с яйцами и каравай хлеба. На сундуке лежала чистая ряднушка, а в углу стояли веник и кочерга. Кто, что и когда принёс, мы не заметили и так никогда и не узнали.
— Неча старое вспоминать, вот и весь сказ, — отвечали наши соседи.
Жизнь потекла спокойно. Мама уходила рано, возвращалась поздно. Мы обе многому научились: мама — управляться с лошадью (агроному не объехать все поля без транспорта), я — собирать кизяк и курай на топливо, лущить початки кукурузы и даже молоть муку на ручной мельнице, хотя вращать за ручку жёрнов было очень тяжело.
Вместе мы учились топить печку, варить мамалыгу, говорить по-киргизски и по-украински. Мама объясняла, что стыдно не знать язык народа, вместе с которым ты живёшь. Не хочешь учить их язык — значит, задаёшься. Мне это было совершенно понятно, а уж быть задавакой я никак не хотела. Вечером мы обменивались знаниями, которые получили за день: мама — от взрослых, я — от моих новых приятелей-киргизов, с которыми мы играли в альчики [14] ездили верхом (лошадь была в каждой юрте) и вообще гайкали [15] по окрестностям.
14
Альчики — киргизская игра в кости, отдалённо напоминающая городки.
15
Гайкать (укр.) — носиться сломя голову.
И трудно сказать, что было вкуснее — каймак [16] или варенец [17] , которыми нас угощали, куда бы мы ни зашли.
И снова каждый вечер мама рассказывала мне очередную историю, связанную с прочитанным стихотворением из томика.
X. Великое чтение
Как-то получалось само собой, что Уляша вечерами стала оставаться у нас и слушала мамины рассказы. Мама понемногу читала мне стихи из своей хрестоматии и рассказывала всё, что знала и что было как-то связано с этими стихами.
16
Каймак (кирг.) — кисломолочный продукт из топлёных сливок, нечто среднее между сметаной, творогом и сливочным маслом.
17
Варенец (укр.) — сквашенное топлёное молоко, продукт, похожий на ряженку.
Сколько же стихов, песен, рассказов, посвящённых, например, 1812 году, мы услышали в эти вечера!
Иногда стихотворение читалось несколько дней. Так, семьдесят две строчки из «Медного всадника», посвящённые городу, мы читали неделю. Мама рассказывала и об истории Петра I, и о флоте, и о войне со шведами, и о знаменитых архитекторах. Всё, что могла, мама мне рисовала.
Я до сих пор помню и люблю пушкинского «Полководца». Сколько вечеров, затаив дыхание, я слушала истории о постройке Зимнего дворца, Эрмитажа, рассказ о величайшей в мире картинной галерее и о том, что там можно увидеть!
О Великой французской революции, закончившейся монархией — появлением императора Наполеона I. (Может быть, это закон всех революций?) О его войнах, о нападении Франции на Россию, в возможность которого у нас никто не верил, потому что весь царский двор говорил по-французски. О Багратионе, Раевском и Денисе Давыдове, о Кутузове, о Бородинской битве, о московском пожаре и бесславной гибели наполеоновской армии в русских снегах, о взятии Парижа и истории слова «бистро» — памяти тех далёких лет.
А ещё я узнала об архитекторе Росси, перестроившем многие помещения Зимнего дворца и создавшем Галерею 1812 года, где висели портреты всех героев — участников Отечественной войны, написанные английским художником Доу.
И о восстании декабристов, и о том, что портреты осуждённых декабристов — героев 1812 года — были сняты, и там до сих пор пустые места, так как портреты уничтожены.
И о том, что там висит портрет Михаила Богдановича Барклая де Толли — талантливого русского полководца шотландского происхождения с французской фамилией, человека трагической судьбы. Он не был наёмником — род Барклаев жил в России около двухсот лет, — и он любил свою родину — Россию — не меньше, чем грузин Багратион или русский Денис Давыдов. И что единственным способом сохранить армию, собрать силы для последующего удара было организованное отступление. Но всем в стране было обидно, что наши отступают, и многие стали считать, что генерал Барклай де Толли — трус и предатель, тем более что и фамилия у него такая нерусская.
Царь снял Барклая и назначил вместо него великого полководца Михаила Кутузова. Принимая у де Толли командование, Кутузов поблагодарил его за очень правильные действия и просил не обижаться на глупые сплетни.
— И до сих пор, — говорила мама, — мы восхищаемся гением Кутузова, отступавшего и сдавшего Москву, чтобы спасти армию и разбить потом Наполеона, а про Барклая де Толли забываем. И называется это всё «историческая несправедливость».
Много позже, когда в учебниках нам велели замазывать чернилами портреты и фамилии Блюхера и Тухачевского, я вспоминала Барклая де Толли.