Саламина
Шрифт:
Давид стоял, готовый к отъезду. Я взял карандаш, бумагу и составил список вещей, которые мне понадобятся в ближайшие дни. Изложить мои нужды так, чтобы Павиа понял, было нелегкой задачей: я дополнил свой убогий эскимосский запас слов художественными средствами. Рис, овсяная мука, кофе, гренландский палтус — кажется, все. Ах, нет! Шуточная приписка, чтобы рассмешить Павиа: «Еще «ама», — написал я, — нивиассак пинакак». И нарисовал изображение этого предмета: хорошенькую женщину. Затем, дав распоряжение Давиду привезти мне несколько холстов из моих собственных запасов, я отпустил его.
XXXIX
Адам и Ева
А кто в своей жизни не устраивал себе жилища? Домов из стульев, шалей,
Художник не обязательно должен иметь мастерскую с окнами на север и лоджией, задрапированной вышитым шелком, совершенно так же не обязателен ему и мольберт. На открытом воздухе мольберт — такая обуза, что я им никогда не пользуюсь. Почти всегда достаточно иметь палку, чтобы подпереть холст, и несколько камней, чтобы укрепить ее. Но для глубокого снега хороша кушетка. Я нашел ее в домике на Каррате. Это была довольно изящная вещь, конечно самодельная, деревянная, но красивой формы со своеобразной ручкой или спинкой на одном конце. Погрузив эту кушетку глубоко в снег, оперев холст о край, украшенный ручкой, и положив плашмя перед подрамником палитру, я на следующее утро уселся на холме и начал работать. Сюжетом картины были горы, а на переднем плане снег, снежная равнина замерзшего фьорда. Время шло. Было, вероятно, около полудня, когда, подняв голову, я увидел, что на переднем плане появились крохотные санки, влекомые маленькими, как насекомые, собаками. В этом безмерном окружающем просторе они казались совсем крохотными. Я бросил работу и отправился к дому встречать их.
Давид привез мои вещи, это стало ясно, когда он приблизился. Сколько всего набралось! Мои холсты — они заметны, но что еще у Давида на санях — на слепящем фоне освещенного солнцем снега трудно различить. Вот холм скрыл от меня и сани, и собак. Я слышу щелканье бича, звонкий лай, голос Давида, покрикивающего «эу, эу». Опустив головы, с задранными хвостами появляются собаки; собаки, сани, каюр Давид и — честное слово! — девушка. Моя приписка во плоти.
— Значит, ты привез все, — сказал я Давиду, распаковывая вещи.
— Да, — ответил он, — кажется, все.
— Тогда заходите все в дом, будем пить кофе.
— Помни, Давид, пять дней, потом возвращайся.
— Вернусь, — сказал Давид, и сани тронулись.
Полина, так звали девушку, и я смотрели Давиду вслед, пока он не обогнул мыс. Мы помахали ему рукой на прощание.
Она была приятная, тихая, уже зрелая молодая женщина двадцати лет; приземиста, круглолица, славненькая, на взгляд тех, кому нравится внешность гренландок. Нормальная, здоровая гренландская Ева. Если бы не уважение, какое я научился питать к спартанским привычкам гренландских женщин, я почувствовал бы опасения за эдем, в который ввел ее. Вскоре от опасений не осталось и следа. Чем бы она ни занималась в эти дни — скалывала ли лед с потолка, извлекала ли гниющие кости и отбросы из мерзлого болота, служившего полом, сидела ли без дела, дрожа от холода, или бродила по сугробам, чтобы согреться, — она была абсолютно спокойна, довольна и счастлива. Входя в дом, где отовсюду капало, я содрогался и, чтобы подбодрить ее, спрашивал:
— Айорпа?
Она поднимала глаза от работы и, улыбаясь, отвечала.
— Аюнгулак. Хорошо.
Мы восхищаемся жаворонком за то, что он поет летом в небе. Полина могла часами петь в этой пещере.
Еды оказалось маловато, я не рассчитывал, что нас будет двое. На завтрак я готовил рис с пеммиканом или с рыбой, на ужин кашу из овсяной муки, без всего. Тарелок не было, мы ели поочередно из кастрюли. У нас не было ни ложек, ни вилок, и я вырезал деревянную ложку из куска доски.
— Мамапок, — говорила Полина, пробуя кашу, что значит «восхитительно».
В доме никогда не бывало тепло, примус оказался слишком мал. И я не мог держать его зажженным все время, так как керосину Давид привез мало. Через час после того, как гас примус, пол и нижняя часть стен снова замерзали. На Полине было мало одежды.
— Где твоя одежда, Полина? — спросил я.
— Вот, — ответила она, указывая на пару камиков и анорак.
Мы не могли спать иначе, как вдвоем в моем спальном мешке. Если б я галантно отдал его Полине, то, окоченев ночью, все равно заполз бы в него. А если б я и не заполз, никто бы этому не поверил. Мы оба спали в мешке. Попробовали залезть в него одетыми и не смогли. Тогда мы разделись. Два пальца в одном пальце перчатки — вот как нам было тесно, но только так удавалось влезть в мешок. Ночи были адские. Мы поочередно пользовались привилегией с трудом вытащить одну руку и подержать ее снаружи, давая ей остыть, чуть ли не замерзнуть. Это было единственное облегчение. Полина немного спала, но уже не пела.
Я мог бы отослать Полину обратно в день приезда: ни за что на свете я не отослал бы ее! Я ведь писал, чтобы прислали девушку: что ж, вот она. Следует ли приписать Павиа редкое чувство юмора или считать его невероятно умелым торговцем — это к делу не относится. Отослать домой! Полина не пережила бы такого позора. Она отлично знала это и осталась.
Днем она убирала в доме, мыла кастрюлю и ложку, потом бродила кругом и пела. А ночью, следуя примеру моего намеренного бесстыдства, снимала свою жалкую одежонку и протискивалась ко мне в теплый мешок из оленьей шкуры. Бедная, дрожащая, замерзшая, просто закоченевшая от холода, ни на что не жалующаяся эскимосочка. Потом она согревалась, и вместе с теплом приходил иногда сон.
Днем не происходило ничего особенного; погода стояла мягкая, ясная. Над нашими головами простирался глубокий темно-синий свод. Перед глазами высились громадные, испещренные полосами снега склоны гор и открывался единственный узкий вид на уходящую вдаль покрытую снегом поверхность морского льда вплоть до далеких вершин и горной цепи Нугсуака. Над нами вздымалась гора Каррат; темно-красные камни на ее склонах казались золотыми на фоне освещенного солнцем неба. Мы редко уходили далеко, так как снег был глубокий и рыхлый, но какой вид открывался с вершины мыса! Вблизи виднелись изумительные складчатые горные склоны Кекертарсуака, а дальше разворачивалась широкая панорама изломов северных горных цепей. Бледное золото освещенного солнцем снега и синева, там и сям пятно голого черного горного склона, подчеркивающее ослепительное звучание всего остального. Снежная болезнь; может быть, она поражает глаза ради спасения наших душ? Мы вставали засветло и ложились затемно; почти весь день я работал.
У нас побывало два гостя. Первый — охотник, шедший из фьорда Кангердлугсуак, — увидел меня за работой и решил посетить нас. Это был очень несчастный человек. Он рассказал мне, что жена его умерла и дом сейчас пустует; хороший дом с застекленными окнами и печкой. Да, так он и стоит в Нугатсиаке, и никого в нем нет. Долгое время охотник сидел молча.
— Когда-то на Каррате было много домов, — продолжал он, — дома стояли тут и там. Да, одно время здесь было много домов. Теперь только один. Дома, люди, — все пропало.