Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.
Шрифт:
– Мужичок тут один, верстах в десяти, помочь помолотить просил.
– Мужичок? не бабочка ли?
– А может, и бабочка. Все нынче, и мужики и бабы, по холодку в полушубках ходят – не разберешь!
Матушке становилось досадно. Все ж таки родной – мог бы и своим послужить! Чего ему! и теплехонько, и сытёхонько здесь… кажется, на что лучше! А он, на-тко, пошел, за десять верст, к чужому мужику на помочь!
Но Федос, сделавши экскурсию, засиживался дома, и досада проходила. К тому же и из Белебея бумага пришла, из которой было видно, что
Замечательно, что среди общих симпатий, которые стяжал к себе Половников, один отец относился к нему не только равнодушно, но почти гадливо. Случайно встречаясь с ним, Федос подходил к нему «к ручке», но отец проворно прятал руки за спину и холодно произносил: – «Ну, будь здоров! проходи, проходи!» Заочно он называл его не иначе, как «кобылятником», уверял, что он поганый, потому что сырое кобылье мясо жрет, и нетерпеливо спрашивал матушку:
– Долго ли этот кобылятник наш дом поганить будет! Посуду-то, посуду-то после него на стол подавать не смейте! Ведь он, поганец, с собакой из одной чашки ест!
Может быть, благодаря этому инстинктивному отвращению отца, предположению о том, чтобы Федос от времени до времени приходил обедать наверх, не суждено было осуществиться. Но к вечернему чаю его изредка приглашали. Он приходил в том же виде, как и в первое свое появление в Малиновце, только рубашку надевал чистую. Обращался он исключительно к матушке.
– Вот бы вам, тетушка, в нашу сторону перебраться, да там бы усадьбу выстроить, – соблазнял он.
– А что?
– Земля у нас черная-черная, на сажень глубины. Как подымут целину, так даже лоснится. Лес – дубовый, рек много, а по берегам всё луга поемные – трава во какая растет, словно тростник тучная!
– Манна с неба не падает ли?
– Нет, я верно говорю, не хвастаюсь. Именно на редкость земля в нашей стороне.
– Кто же на ней живет? помещики, что ли?
– Нет, башкиры. Башкиро-мещеряцкое войско такое есть; как завладели спервоначалу землёй, так и теперь она считается ихняя. Границ нет, межеванья отроду не бывало; сколько глазом не окинешь – все башкирам принадлежит. В последнее, впрочем, время и помещики, которые поумнее, заглядывать в ту сторону стали. Сколько уж участков к ним отошло; поселят крестьян, да хозяйство и разводят.
– Ведь землю-то, чай, купить надо?
– Самые пустяки стоит. Кантонному начальнику по гривеннику за десятину заплатить, да обществу, за приговор, ведер десять водки выпоить – сколько угодно отмеряют!
– Ах, прах побери, да и совсем!
Матушка даже повернулась на стуле при одной мысли, как бы оно хорошо вышло. Некоторое время она молчала; вероятно, в голове ее уже роились мечты. Купить земли – да побольше – да крестьян без земли на своз душ пятьсот, тоже недорого, от сорока до пятидесяти рублей за душу, да и поселить их там. Земля-то новая – сколько она приплода даст! Лошадей развести, овец…
– У нас от одних лошадей хороший
– Да замолчи ты, сделай милость!
– Как угодно, а я бы вам это дело чудесно подстроил.
Но матушка отрезвлялась так же быстро, как и увлекалась.
Мечты рассеялись, и через несколько минут она уж всецело принадлежала действительности.
– Нет, голубчик, – сказала она, – нам от своего места бежать не приходится. Там дело наладишь – здесь в упадок придет; здесь будешь хозяйствовать – там толку не добьешься. Нет ничего хуже, как заглазно распоряжаться, а переезжать с места на место этакую махинищу верст – и денег не напасешься.
Однако, во всяком случае, рассказ Федоса настолько заинтересовал матушку, что она и потом, при всяком новом свидании с ним, говорила:
– А ну-ка, расскажи про сторону про свою, расскажи!
Повторяю: Федос настолько пришелся по нраву матушке, что она ему даже суконный казакин и шаровары приказала сшить.
– Нехорошо все в рубашке ходить; вот и тело у тебя через прореху видно, – сказала она, – гости могут приехать – осудят, скажут: племянника родного в посконной рубахе водят. А кроме того, и в церковь в праздник выйти… Все же в казакинчике лучше.
Федос не противоречил и надел казакин, хотя и неохотно. Мне, впрочем, и самому показалось, что рубашка шла ему больше к лицу.
– Скажи Христа ради, зачем ты свое место бросил? – добивалась иногда от него матушка.
– Да так… и не у чего, да и не все же на одном месте сидеть; захотелось и на людей посмотреть.
– Все же надо себя к одному какому-нибудь месту определить. Положим, теперь ты у нас приютился, да ведь не станешь же ты здесь век вековать. Вот мы по зимам в Москве собираемся жить. Дом топить не будем, ставни заколотим – с кем ты тут останешься?
– Уйду!
– Да куда ты уйдешь, непутевый ты человек?!
– Паспорт у меня есть, свет не клином сошелся. Уйду.
– Заладил одно: уйду да уйду. Пить, есть надо. Вот о чем говорят.
– Найду. Без еды не останусь.
– В приказчики, что ли, нанялся бы. Ты сельские работы знаешь, – это нечего говорить, положиться на тебя можно. Любой помещик с удовольствием возьмет.
– Не по рылу мне с помещиками вожжаться. Словом сказать, на все подобные вопросы Федос возражал загадочно, что приводило матушку в немалое смущение. Иногда ей представлялось: да не бунтовщик ли он? Хотя в то время не только о нигилистах, но и о чиновниках ведомства государственных имуществ (впоследствии их называли помещики «эмиссарами Пугачева») не было слышно. «И не разберешь его, что за человек такой! – думалось ей, – бродит без надобности: взял да – и пошел – разве между людьми так водится? Наверное, заразу какую-нибудь разносит!»