Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.
Шрифт:
Понятно, что в таком столпотворении разобраться было нелегко и недели две после приезда все ходили, как потерянные. Искали и не находили; находили и опять теряли. Для взрослых помещичьих дочерей – в в том числе для сестры Надежды – это было чистое мученье. Они рвались выезжать, мечтали порхать на балах, в театрах, а их держали взаперти, в вонючих каморках, и кормили мороженою домашнею провизией.
– Да когда же наконец? – слышались с утра до вечера сестрицыны жалобы. – Хоть бы в театр съездили.
– Нельзя в театр,
– Вот еще! что я там забыла!
– Ну, жди.
Единственные выезды, которые допускались до визитов, – это в модные магазины. В магазине Майкова, в гостином дворе, закупались материи, в магазине Сихлер заказывались платья, уборы, шляпки. Ввиду матримониальных целей, ради которых делался переезд в Москву, денег на наряды для сестры не жалели.
Наконец все кое-как улаживается. К подъезду подают возок, четвернею навынос, в который садится матушка с сестрой – и очень редко отец (все знакомые сразу угадывали, что он «никакой роли» в доме не играет).
Начинаются визиты. В начале первой зимы у семьи нашей знакомств было мало, так что если б не три-четыре семейства из своих же соседей по именью, тоже переезжавших на зиму в Москву «повеселиться», то, пожалуй, и ездить было бы некуда; но впоследствии, с помощью дяди, круг знакомств значительно разросся, и визитация приняла обширные размеры.
Когда все визиты были сделаны, несколько дней сидели по утрам дома и ждали отдачи. Случалось, что визитов не отдавали, и это служило темой для продолжительных и горьких комментариев. Но случалось и так, что кто-нибудь приезжал первый – тогда на всех лицах появлялось удовольствие.
Из новых знакомств преимущественно делались такие, где бывали приглашенные вечера, разумеется, с танцами, и верхом благополучия считалось, когда можно было сказать:
– У нас все вечера разобраны, даже в театр съездить некогда.
Или:
– Ах, эта Балкина! пристает, приезжай, к ней по середам. Помилуйте, говорю, Марья Сергевна! мы и без того по середам в два дома приглашены! – так нет же! пристала: приезжай да приезжай! Пренеотвязчивая.
Словом сказать, машина была пущена в ход, и «веселье» вступало в свои права на целую зиму.
Утро в нашем семействе начинал отец. Он ежедневно ходил к ранней обедне, которую предпочитал поздней, а по праздникам ходил и к заутрене. Еще накануне с вечера он выпрашивал у матушки два медных пятака на свечку и на просвиру, причем матушка нередко говаривала:
– И на что тебе каждый день свечку брать! Раз-другой в неделю взял – и будет!
Замечание это, разумеется, полагало начало бурной домашней сцене, что, впрочем, не мешало ему повторяться и впредь в той же силе.
Возвращается отец около осьми часов, и в это же время начинает просыпаться весь дом. Со всех сторон слышатся вопли:
– Сашка! Анютка! где вы запропастились? куда вас черт
– Ариша! где моя кофта? – взывает сестра своей фрейлине.
– Марфа! долго ли же мне не мыться? – жалуется Коля.
– Ах, хамки проклятые! да убирайте же в зале! наслякощено, нахламощено. Где Конон? Чего смотрит? Степан где? Мы за чай, а они пыль столбом поднимать!
Поднимается беготня. Девушки снуют взад и вперед, обремененные кофтами, юбками, умывальниками и проч. По временам раздается грохот разбиваемой посуды.
– Бейте шибче! – слышится голос отца из кабинета, – что разбили?
– Ничего, сударь!
– Как ничего! сказывайте, кто разбил? Что? – допрашивает матушка.
И так далее.
Наконец, кой-как шум угомоняется. Семейство сбирается в зале около самовара. Сестра, еще не умытая, выходит к чаю в кофте нараспашку и в юбке. К чаю подают деревенские замороженные сливки, которые каким-то способом умеют оттаивать.
– Вот белый хлеб в Москве так хорош! – хвалит матушка, разрезая пятикопеечный калач на кусочки, – только и кусается же! Что, каково нынче на дворе? – обращается она к прислуживающему лакею.
– Сегодня, кажется, еще лютее вчерашнего мороз.
– Ах, прах побери! всех кучеров переморозили. Что Алемпий? как?
– Гусиным жиром и уши, и нос, и щеки мазали. Очень уж шибко захватило.
– А он бы больше дрыхнул на козлах. Сидит да носом клюет. Нет чтобы снегом потереть лицо. Как мы сегодня к Урсиловым поедем, и не придумаю!
– Ах, маменька, непременно надо ехать! Я уж мазурку обещала! – настаивает сестра.
– Знаю, что надо… Этот там будет… предмет-то твой…
– Какой же это предмет… старик!
– Ну, что за старик! Кабы он… да я бы, кажется, обеими руками перекрестилась! А какая это Соловкина – халда: так вчера и вьется около него, так и юлит. Из кожи для своей горбуши Верки лезет! Всех захапать готова.
– Мне, маменька, какое платье сегодня готовить?
– А барежевое диконькое… нечего очень-то рядиться! Не бог знает какое «паре» (pare), простой вечерок… Признаться сказать, скучненько-таки у Урсиловых. Ужинать-то дадут ли? Вон вчера у Соловкиных даже закуски не подали. Приехали домой голодные.
– По-моему, уж совсем лучше ужинать не подавать, чем намеднись у Голубовицких сосиски с кислой капустой!
– Что ж, сосиски, ежели они…
– Ну, нет! я и не притронулась. Да, чтоб не забыть; меня, маменька, вчера Обрящин спрашивал, можно ли ему к нам приехать? Я… позволила…
– Пускай ездит. Признаться сказать, не нравится мне твой Обрящин. Так, фордыбака. Ни наследственного, ни приобретенного, ничего у него нет. Ну, да для счета и он сойдет.
Начинают судачить вплотную. Перебирают по очереди всех знакомых и не обретают ни одного достойного. Наконец, отдавши долг темпераменту, расходятся по углам до часа.