Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.
Шрифт:
– Не знаю, не слыхала такой, – говорит она сквозь зубы.
– Не говорите, Прасковья Михайловна! и между русскими бывают… преловкие! Конечно, против француженки…
– Я У русских не заказываю.
– В Петербурге Соловьева – даже гремит.
– Не знаю, не знаю, не знаю.
Соловкина окончательно зеленеет и сокращает визит.
– Итак, до свидания, – говорит она, поднимаясь. – До пятницы.
– Ваши гости. Да что ж вы так скоро? посидели бы!
– И рада бы, да не могу… Аншантё! До пятницы. Дочку привозите. Мсьё
За Соловкиными следуют Голубовицкие, за Голубовицкими – Мирзохановы и т. д. Все остаются по нескольку минут, и со всеми ведется светский разговор одинакового пошиба. Около трех часов, если визиты перемежились, матушка кричит в переднюю:
– Не принимать никого! обедать!
Но иногда случается, что, вследствие этой поспешности, приходится отказать интересному кавалеру; тогда происходят сцены раскаянья, что слишком рано поспешили закрыть утро.
– Это все ты! – укоряет матушка отца, – обедать да обедать! Кто нынче в три часа обедает!
И затем, обращаясь заочно к интересующему гостю, продолжает:
– И лукавый его в эту пору принес! Кто в четвертом часу с визитами ездит! Лови его теперь! Рыскает по Москве, Христа славит.
Обед представлял собой подобие малиновецкого и почти сплошь готовился из деревенской провизии. Даже капусту кислую привозили из деревни и щи варили, в большинстве случаев, с мерзлой бараниной или с домашней птицей. Говядину покупали редко и тоже мерзлую. Дурной был обед, тяжелый, малопитательный. Впрочем, так как сестра, и без того наклонная к тучности, постоянно жаловалась, что у ней после такого обеда не стягивается корсет, то для нее готовили одно или два блюда полегче. За обедом повторялись те же сцены и велся тот же разговор, что и в Малиновые, а отобедавши все ложились спать, в том числе и сестра, которая была убеждена, что послеобеденный сон на весь вечер дает ей хороший цвет лица.
Этого «хорошего цвета лица» она добивалась страстно и жертвовала ради него даже удобствами жизни. Обкладывала лицо творогом, привязывала к щекам сырое говяжье мясо и, обвязанная тряпками, еле дыша, ходила по целым часам.
С шести часов матушка и сестра начинали приготовляться к вечернему выезду. Утренняя беготня возобновлялась с новой силой. Битых три часа сестра не отходит от зеркала, отделывая лицо, шнуруясь и примеряя платье за платьем. Беспрерывно из ее спальни в спальню матушки перебегает горничная за приказаниями.
– Барышня спрашивают, какую им ленту надеть?
– Барышня спрашивают, надевать ли локоны, или гладко причесаться?
– Барышня спрашивают, для большого или малого декольте им шею мыть?
– Шпилек, булавок несите! – раздается по коридору, – оглохли!
Когда туалет кончен, происходит получасовое оглядыванье себя перед зеркалом, принятие различных поз, приседание и проч. Если вечер, на который едут, принадлежит к числу «паре», то из парикмахерской является подмастерье и убирает сестрицыну
– Шипси! – командует подмастерье (Ивашка из крепостных), подражая
хозяину-французу.
– Пропасти на вас нет! – кричит из своего угла отец, которого покой беспрерывно возмущается общей беготнёю.
– Ну, батюшка, не прогневайся! – откликается ему матушка.
Наконец вдруг, словно по манию волшебства, все утихло. Уехали. Девушки в последний раз стрелой пробежали из лакейской по коридору и словно в воду канули. Отец выходит в зал и одиноко пьет чай.
– Что, как на дворе? – спрашивает он камердинера Степана, который прислуживает за столом.
– Вызвездило. Мороз лютый ночью будет.
– Ну, зима нынче. Того гляди, всех людей поморозят, ездивши по гостям.
Отец вздыхает. Одиночество, как ни привыкай к нему, все-таки не весело. Всегда он один, а если не один, то скучает установившимся домашним обиходом. Он стар и болен, а все другие здоровы… как-то глупо здоровы. Бегают, суетятся, болтают, сами не знают зачем и о чем. А теперь вот притихли все, если бы не Степан – никого, пожалуй, и не докликался бы. Умри – и не догадаются.
– И зачем только жениться было! – мысленно восклицает он, забывая, что у него от этого брака уж куча детей.
Вспоминается ему, как он покойно и тихо жил с сестрицами, как никто тогда не шумел, не гамел, и всякий делал свое дело не торопясь. А главное, воля его была для всех законом, и притом приятным законом. И нужно же было… Отец пользуется отсутствием матушки, чтоб высказаться.
«Близок локоть, да не укусишь», – мелькает в его уме пословица. – Степка! – обращается он к слуге: – помнишь, как я холостой был?
– Как, сударь, не помнить!
– Хорошо тогда было! а?
– Уж так-то хорошо, так хорошо, что, кажется, кабы…
– Тихо, смирно, всего вдоволь. Эхма! правду пословица говорит: от добра добра не ищут. А я искал. За это бог меня и наказал.
– Это точно, что…
Бьет десять. Старик допивает последнюю чашку и начинает чувствовать, что глаза у него тяжелеют. Пора и на боковую. Завтра у Власия главный престольный праздник, надо к заутрене поспеть.
– Узнавал, будут ли певчие? – спрашивает отец.
– Узнавал-с. Сказали, что певчие за поздней обедней будут петь, а за заутреней и за ранней обедней дьячки.
– Ну, и дьячков послушаем. А дьякон свой или наемный будет служить?
– Дьякона из Чудова монастыря пригласили. А свой за второго пойдет.
– Какой это чудовской дьякон? рыжеватый, что ли?
– Не могу знать-с.
– Должно быть, он.
Отец встает из-за стола и старческими шагами направляется в свою комнату. Комната эта неудобна; она находится возле лакейской и довольно холодна, так что старик постоянно зябнет. Он медленно раздевается и, удостоверившись, что выданные ему на заутреню два медных пятака лежат в целости около настольного зевала, ложится спать.