Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Салтыковское миросозерцание тоже стало складываться в затхлом воздухе крепостнической барской усадьбы. И это миросозерцание все более становилось «своим», в конце концов резко отделившимся от миросозерцания рабов и господ. Как итог трудного личного опыта, как вывод из грандиозной панорамы «Пошехонской старины» звучат лирические строки: «Крепостное право, тяжелое и грубое в своих формах, сближало меня с подневольною массой. Это может показаться странным, но я и теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль в моей жизни и что, только пережив все его фазисы, я мог прийти к полному, сознательному и страстному отрицанию его».
И Салтыков со страстью и гневом отрицает не только грубые и тяжелые формы крепостничества, но, главное, его не так легко умирающую сущность. Да, крепостное право стало достоянием прошлого.
Взор Салтыкова обращается к «молодым поколениям», «детям». «Конечно, свидетели и современники старых порядков могут, до известной степени, и в одном упразднении форм усматривать существенный прогресс, но молодые поколения, видя, что исконные жизненные основы стоят по-прежнему незыблемо, нелегко примиряются с одним изменением форм и обнаруживают нетерпение, которое получает тем более мучительный характер, что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности...»
Когда завершались в сентябре собственно «детские» главы «Пошехонской старины» (I—V), мысль Салтыкова по ассоциации обратилась к «детскому вопросу», к вопросу о современном положении детей, их судьбах сейчас, при настоящем положении «общественного строя». Так, в конце сентября — начале октября написалась «статейка» «Дети». Небольшая по объему и публицистическая по теме и стилю, она как раз подходила для газеты. Салтыков и послал ее Соболевскому для «Русских ведомостей». Но тот, испугавшись цензурных репрессий (газете угрожала приостановка), отказался ее напечатать. Тогда Салтыков попытался пристроить ее в газету П. Гайдебурова «Неделя». Гайдебуров, хотя и согласился напечатать, но, по словам Салтыкова, «в голосе его звучала такая неуверенность» (от той же цензуробоязни), что пришлось взять статью обратно. С горечью писал Салтыков в эти дни Белоголовому: «Неправда ли, что это похоже на остракизм. Литература, без особенных начальственных усилий, изгоняет меня». Стасюлевич посоветовал «приурочить» статью к «Пошехонской старине». «Перечитав ее сегодня, я убедился, что это не только возможно, но будет совершенно уместно и потребует самых ничтожных изменений!» (М. М. Стасюлевичу — 19 октября 1887 года). Несмотря на некоторую чужеродность стиля статьи объективной манере «Пошехонской старины», это, действительно, оказалось «совершенно уместно», ибо размышления о «детском вопросе» явились как бы публицистическим итогом художественного изображения «деревенского детства». Так, в декабрьской книжке «Вестника Европы» появилась шестая глава «Старины» под названием «Дети. По поводу предыдущего».
«Элемент сознательности», открывавшееся ему «свое», вошло в жизнь Салтыкова очень рано и причинило ему в детские и юношеские годы немало терзаний. Тем более теперь он с болью вспоминал горе и страдания «пошехонских» детей: непрерывное битье и сопровождавший его постоянный плач, неравенство в семье, скудную ненасыщенную пищу, сугубо прозаический характер всего семейного уклада. «И вот теперь, когда со всех сторон меня обступило старчество, я вспоминаю детские годы, и сердце мое невольно сжимается всякий раз, как я вижу детей», — этими словами открывается шестая глава «Пошехонской старины».
Общепризнанное
Но, конечно, не только и не столько о прошлом думал Салтыков в бесконечные бессонные ночи, в наполненные мглой и мраком часы и дни вынужденного болезнью безделья. Он думал о «личном настоящем» — о собственных детях. Не вырастает ли из прилежной гимназистки Лизы, под влиянием матери и ее образа жизни, избалованная светская «куколка»? Не становится ли болезненный, но способный и добрый Константин, при содействии школьной педагогики, отпетым бездельником и шалопаем? Ведь их окружил и затянул непрестанный и паскудный «балаган»: «Никакой поэзии в сердцах». А это, пожалуй, страшнее пережитого в трудные годы деревенского детства.
Мучения, испытываемые теми, в ком вспыхнули хотя бы искры сознательности, ничто в сравнении с бессильным трагизмом бессознательности и фатализма, которые делают детей жертвами противной их естеству, их природе «системы» воспитания. «Куда вы ни оглянетесь, везде увидите присутствие злосчастия и массу людей, задыхающихся под игом его. Формы злосчастия разнообразны, разнообразна также степень сознательности, с которою переносит человек настигающее его иго, но обязательность последнего одинакова для всех. Неправильность и шаткость устоев, на которых зиждется общественный строй, — вот где кроется источник этой обязательности, и потому она не может миновать ни одного общественного слоя, ни одного возраста человеческой жизни. Пронизывая общество сверху донизу, она не оставляет вне своего влияния и детей». Но особенно злосчастен жребий детей, ибо «они не выработали ничего своего, что могло бы дать отпор попыткам извратить их природу». Лишь очень немногие из детей могут вырваться из цепей «обязательности», могут противопоставить фатализму злополучного бытия нечто «свое».
Жизнь детей подвержена случайности и подчинена «системе». Особенно злостными оказываются последствия, которые влечет за собой «система». В подтексте этого высказывания лежат воспоминания уже не о деревенском детстве, а о годах детства, отрочества, юности, проведенных в стенах казенных учебных заведений — Дворянского института и лицея. Образы носителей пагубной воспитательной системы часто в разной связи выходили на страницы салтыковских произведений преподносящими своим подопечным массу «кратких наук». Очень может быть, что, всматриваясь в «даль» писавшейся им хроники, Салтыков надеялся собрать эти фрагменты и отрывки в цельную картину, подобную картине провинциального Пошехонья. Но сил для этого уже не оставалось.
Здесь же, в главе о «детском вопросе», Салтыков высказался о «системе» прямо и недвусмысленно — публицистически (кстати, именно этих страниц испугались Соболевский и Гайдебуров).
Под гнетущим нивелирующим, стирающим самобытность личности воздействием «системы» (в «Мелочах жизни» Салтыков назвал это «циркуляром») «детская жизнь подтачивается в самом корне, подтачивается безвозвратно и неисправимо, потому что на помощь системе являются мастера своего дела — педагоги, которые служат ей не только за страх, но и за совесть.
В согласность ее требованиям, они ломают природу ребенка, погружают его душу вмрак, и ежели не всегда с полною откровенностью ратуют в пользу полного водворения невежества, то потому только, что у них есть подходящее средство обойти эту слишком крайнюю меру общественного спасения и заменить ее другою, не столь резко возмущающею человеческую совесть, но столь же действительною. Средство это... заключается в замене действительного знания массою бесполезностей, которыми издревле торгует педагогика.
Спрашивается: что могут дети противопоставить этим попыткам искалечить их жизнь? Увы! подавленные игом фатализма, они не только не дают никакого отпора, но сами идут навстречу своему злополучию и безропотно принимают удары, сыплющиеся на них со всех сторон. Бедные, злосчастные дети!.. Нет у них мерила ни для оценки поступков, ни для различения добра от зла. Сердца их поражены преждевременною дряблостью, умы не согреты стремлением к добру и человечности; понятие о Правде отсутствует». Говоря об угнетающей детский ум и детское сердце педагогической системе, Салтыков, конечно, подразумевал и тот общий порядок вещей, то общественное состояние, при котором такая система становится возможной.