Самои
Шрифт:
Краснолицый указал.
Хозяйство у сестры большое. Сначала всё до "нитки" в колхоз сдали, потом снова обросли. На заднем дворе мычала, хрюкала, гоготала невидимая живность, чавкали грязью множество копыт. Маленький грязно-белый щенок с рыжими, повисшими, как лопушки, ушами сидел у крыльца и смотрел на вошедшего чёрными глазами. Лаять не собирался.
— Тебя как зовут, дружище? — спросил Егорка, присев на корточки, вытянув руку.
Щенок встал и доверчиво заковылял к нему, лизнул руку и прижался к ноге.
— Ой, Егорушка! — Татьяна выскочила на крыльцо с двумя подойниками, потрепала брата
В избе племянники — два пацана и маленькая девчушка ужинают — мусолят сало, ни отрезать, ни поесть: корки бросают, крошат хлебом по столу. Над головами иконы. Вечернему свету уж не хватало силы зажечь позолоту, и она невнятно желтела, как нечищеная жесть. Иконостас был полный, хоть лампаду зажигай.
Егорка поздоровался, племянники промолчали, засопели, искоса поглядывая на гостя. Хлебосальный дух закружил голову, но как за стол без приглашения? Присел на лавку у порога, прислонился к чуть тёплой печи, прикрыл глаза и задремал.
Очнулся. Татьяна трясёт за плечо, заглядывает в глаза.
— Умаялся? Пешком? Полезай на печь, я щас…
Залез на печь, стянул мокрое, диплом бережно положил на заслонку дымохода, лёг, укрылся и провалился в сон, как в полынью.
Проснулся от жжения под боком. Татьяна громыхнула печной заслонкой. По избе клубился духмяный запах пекущегося хлеба. За окнами темень, ночь глухая. Тускло светит со стола керосиновая лампа. Егор Шамин, втянув ершистую голову в широкие плечи, неторопливо ел, громко посапывая и причмокивая языком в гнилых зубах. Изредка отхлёбывал из жестяной кружки, потом крякал и отдыхивался, занюхивал и снова медленно жевал.
— Разбуди брательника-то поесть, — приказал жене.
— Пусть спит: умаялся, — отмахнулась Татьяна, села у печи и задумалась. Покосилась на мужа:
— Пить что ль не с кем?
— А ты не зуди, — спокойно, но сурово сказал Егор Шамин.
Долго молчали. Егорка шевельнулся, надеялся: услышат, позовут к столу. Не услышали. Шамин сказал обиженно:
— А ты ведь, Танька, всю мою родню отвадила…
И Егорке вставать расхотелось.
— Чё плетёшь-то? — встрепенулась сестра, а потом будто согласилась. — Да были б люди путящие…
— Ну, уж у тебя-то каждый — подарок.
— А что? — голос Татьяны поднялся до шипения. — "Тёща у меня золотая", — чьи слова? А ещё…. "Фёдор у нас голова, а Фенечка святая".
Шамин встал резко, бросив что-то на стол. Татьяна умолкла на полуслове. У Егорки заныло сердце: если ударит сестру, его же ножом прирежу. Напрягся. Краем глаза заметил, как колыхнулась занавеска на печи, мелькнула Егорова рука. Шаги удалились. Прикрывая за собой дверь в горницу, Шамин сказал негромко:
— Дура она, как и ты.
Татьяна ещё долго возилась с печью, грохотала заслонкой, поглядывая на хлеба, потом сгребла золу на плиту и сама себе сказала громко:
— Всё!
Серенькое утро кисеёй занавешивало окно, когда Егорка проснулся. Вставать не хотелось. Он некоторое время лежал, наблюдая, как за оконной рамой медленно тает ночной мрак. Вместе с мыслями о наступающем дне подкатывало предвкушение радости от предстоящих встреч.
Одежда за
— Чё, уже поднялся?
— Пойду, — глухо сказал Егорка. — Домой сильно хочется: давно уже не был.
— Постой, управлюсь — покормлю.
Егорка кивнул показавшемуся в дверях стайки Шамину. Тот, приветствуя, потряс над головой черенок лопаты.
— Ничего, я не хочу вроде. До свидания, — и ушёл, сутулясь, глубоко засунув руки в карманы штанов.
Когда вдали замаячила Петровская церковь, Егорка еле двигал ногами. От голода кружилась голова. Но душа ликовала: всё было пережито, всё плохое осталось позади.
Ильин день
Каждому дню свои заботы. Проходит день, и вместе с ним проходят и заботы его. То, что казалось важным, полным значения и интереса, то внезапно забывается и исчезает, заменяется чем-то новым, что кажется несравненно важным и значительным, что в свою очередь исчезнет с последними лучами своего дня, чтобы уступить место новым хлопотам и волнениям, и совершаются новые события. Таков закон природы, склонной стремиться постоянно вперёд и забывать прошлое. Но есть и другие законы, по которым это прошлое оставляет неизгладимые следы в человеческой памяти. По их воле становятся жгучепроблемными дела давно минувших дней. И если одно за прошедшие годы разрушается, стирается в памяти, то другое наоборот, становится злободневным. Если, к тому же, оно постоянно подпитывается сильными чувствами, такими, как, например, ненависть или любовь. Время идёт и творит свою вечную, неустанную работу.
Нюркину с Алексеем свадьбу играли в Ильин день.
С утра молодые снарядили свадебный поезд из трёх ходков и укатили в Михайловку, на Родину жениха. Управившись по хозяйству, Егорка пошёл к Фёдору — прочь от надоевшей предсвадебной кутерьмы, заполонившей дом. Подходя, сбавил шаг, оглядывая братово хозяйство. Лучшего дома в деревне, пожалуй, не было. Он стоял высоко на каменном фундаменте, неопалубленный сруб из отборных брёвен, свежей краской голубеют резные наличники окон и фронтон, крыша крыта тёсом. Сад большой и широкое подворье. У ворот запряжённая телега, в которой накрытые дерюжкой теснятся чугунки, миски, корыта и прочая посуда, заполненные чем-то, истекающим густым ароматом мёда, сдобного теста, топлёного масла. За воротами голос Матрёны:
— Да хватит вам! Ещё на свадьбе раздеритесь!
Вот она и сама — в руках миска с густым земляничным киселём. Улыбнулась Егорке. Следом Андрей Масленников и Фёдор. Зять кивнул на телегу:
— Ишь, нагрузили сколько.
Егорка не понял, в чём тут пересуда, но ответила Матрёна:
— Так ведь, добрые люди с пустыми руками на свадьбу не ходят, если только совести мало…. Да и не гости мы, чтоб подарочком отделаться.
— Не умеете вы народ собирать: каждому кланяетесь, — усмехнулся Масленников.