Самосвал
Шрифт:
— Заткнись, я сказал!
— А-А-А-А-А…
Он стонет и стонет, вот уже седьмой час стонет, и я — как сам пишу в газетах — «с внезапной ясностью» понимаю, что рассказы про мамаш, которых нацисты изводили, сделав уколы грудным детям, отчего дети орали сутками, после чего мамаши душили их, вовсе не сказки. Это правда. Я бы его запросто сейчас убил. И не сделаю этого только потому, что никакого алиби у меня не будет. В глазах печет, и я ложусь на пол, качая ногами кроватку. Господи, хоть бы это помогало.
— А-а-а-а-а.
— Заткнись, я сказал.
— А-а-а-а-а.
— Господи, мальчик, ну нельзя же быть НАСТОЛЬКО неизобретательным. Скажи хоть что-то еще.
— А-а-а-а-а-а.
— Бля!!!
— А-а-а-а-а.
Стоит мне повысить голос,
— Настоящим отцом, ну или матерью — но этого удовольствия Матвей, сама понимаешь, уже лишен — ребенок воспринимает только того, чей запах чувствует рядом с собой первые месяцы жизни!
Она только посмеялась. Потом спросила, откуда я это взял. Пришлось признаться, что фамилии автора я не помню. Она зашла в ванную и, придерживая на бедрах полотенце, позвонила мужу, чтобы спросить того, откуда цитата. Заодно убедиться, что он на работе. Муж, удивительно ученый человек, выложил фразу в поисковую систему интернета, и через минуту мы знали ответ.
— Бенджамин Спок! — рассмеялась моя милая, опуская полотенце по розовым ногам вниз. — Человек, которого дети сдали в дом престарелых.
— Пускай сдает, — облизал я губы, — лишь бы там было полно таких очаровательных старушек, как ты.
Конечно, этот глупый, дешевый и пошлый комплимент произвел впечатление: женщины меня вообще любили, а уж с появлением Матвея отбоя от них не было, все только и делали, что восхищались им — я отдаю покойной дань восхищения, малый и впрямь уродился красавцем — да мной. Какой заботливый папаша, шептались молодые мамаши с колясками в парке, где я делал регулярные пробежки с Матвеем в двадцатикилограммовой коляске. Мне из-за этого даже пришлось бросить курить: непросто было совмещать это удовольствие с ношением тяжестей, вернее, одной тяжести, моего сына, и регулярными тренировками по плаванию. Вот только они — эти тренировки да женщины, к которым я сбегал на час-другой, — и были тем временем, которое я проводил не со своим сыном: а дежурила с ним нанятая мной за бешеные деньги нянька. Все оставшиеся часы я был рядом с ним. Не испытывая к нему особой эмоциональной близости, я тем не менее добросовестно менял пеленки, кормил, играл, гулял и даже читал книги. Особенно хорошо он засыпал под «Одиссею», а под Шекспира мы так вообще засыпали вдвоем. Особенным спросом как снотворное пользовался у нас «Король Лир». Но все это только первые три-четыре недели. Потом начался ад, и ад этот был стоном:
— А-а-а-а-а-а-а.
Правда, длилось все это недолго, всего часов восемь, и я рассчитывал на то, что на следующий день все пройдет. Правда, что именно, я не знал. Живот? Голова? Легкие?
— Живот, голова, легкие? Матвей? — спрашиваю я.
— А-а-а-а-а-а, — отвечает он.
— Дай же поспать, а?! — негодую я.
— А-а-а-а-а-а-а-а-а, — ноет он.
— Заткнись! — бью я кулаком в стену. Он умолкает, и я со вздохом облегчения снимаю ноги с подножия качающейся кровати. Но уснуть не успеваю.
— А-А-А-А-А-А, — начинает верещать он. И не умолкает даже к утру, даже в поликлинике, даже в больнице, даже в лаборатории, где нам ставят диагноз «дисбактериоз», даже дома.
* * *
— А-а-а-а-а.
— Заткнись, — вяло говорю я и иду варить кофе.
Ему уже два месяца, и ровно месяц он почти не спит, вопит от боли, и я его ненавижу. Похоже, придется и правда отдать его какой-нибудь из бабушек. Пусть лучше они искалечат его психику, чем он уничтожит меня, выпьет из меня все соки. Маленький гнусный засранец! Ненавижу. Он корчится и дрыгает ногами, и я мрачно присаживаюсь над ним, рассмотреть это лицо. Само собой, оно сморщено, потому что ему больно, и ничего эстетически привлекательного я в своем сыне не вижу. Интересно, было бы мне легче не умри Оксана? Боюсь, мне уже все равно. Я беру его за ножки, и начинаю прижимать их к животу, поочередно. Левую-правую, правую-левую, левую-правую, а теперь обе.
— Давай, давай, — шепчу я, — посри, посри, просрись, пожалуйста, пожа-лу-й-с-та…
Он только издевательски кряхтит и тужится. Ни черта не получается. Самое поганое, что и анализы толком сдать у меня уже третью неделю не получается. Лаборатория работает раз в неделю, и у них то закрыто, то перерыв, то я опоздал. Каждый их отказ для меня — страшнее любовной трагедии, когда подружка бросила меня прямо на университетской выпускной вечеринке. Ведь его, Матвея, говно для меня — самая большая драгоценность. Потому что его, говна, страшно мало. И чтобы получить его, хотя бы несколько грамм, мне приходится вытворять… Чего только я не вытворяю.
Оказывается, если сунуть младенцу в задницу градусник, из него, да нет, из младенца, повалит дерьмо. Это правда работает! Только те, кто это советует, забывают добавить, что у младенца от таких фокусов страшно болит задница, и если раньше он орал всю ночь из-за того, что не мог просраться, то после операции с градусником будет орать из-за боли в заду. Выбирайте.
Еще одна неприятная новость: никто не знает, что делать с маленькими детьми. Многоопытные матери взрослых детей и старушки уже не помнят, как оно с грудничками. Не рожавшие — сами понимаете… Мамаши грудничков постигают все опытным путем.
— А-а-а-а-а, — стонет Матвей, и я начинаю ощущать к нему некоторое подобие жалости.
Само собой, меня стоит пожалеть куда больше, чем его. Все эти неприятности, я уверен, рано или поздно закончатся. Во-первых, он вырастет. Во-вторых, в окружении заботливых бабушек все его проблемы будут решены. А я смогу наконец вернуться к работе. Меня заждались мои деньги, мой алкоголь, мои женщины, которым я стал уделять чересчур мало внимания, и мои рассказы. Я и так довольно пострадал. В конце концов, то, что я, молодой мужик, два месяца был, по сути, мамашей, уже добавило мне очков в глазах окружающих. Все увидели, что я могу быть заботливым, домовитым, нежным, и все такое, и прочая. Но не быть же таким вечно! То, что в малых дозах укрепит мою и без того благополучную репутацию, в больших вырвет ее с корнем из чахлой молдавской почвы. Если я брошу все, чтобы растить этого кряхтящего засранца, меня, мягко говоря, не поймут. Мне и так звонят каждый вечер с вопросами. То редакторы, то бренд-менеджеры, то пиар-менеджеры, а то и кто-то из депутатов, все шаловливые, все соскучившиеся по моему щекотливому, блин, перу.
— Лоринков, ну когда же ты вернешься?! — спрашивают они.
— Зачем? — посмеиваясь, туплю я.
— Потрясти этот мир! — улыбаются — уверен — они.
— О, скоро, очень скоро, — говорю я.
— Слушай, — говорят они, — от тебя такого никто не ожидал. Ну, с ребенком… Ты настоящий мужик, Лоринков!
— А то! — горделиво говорю я.
— Ну, так скоро ты вернешься? — осторожничают они. — Или, ха-ха, берешь трехгодичный отпуск по уходу за ребенком?