Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Замечаю не скрупулезности ради (хотя почему бы и нет?), а чтобы сказать: остроумие всегда дитя контекста, совокупный плод среды или компании. Ему, в отличие от истинного творчества, не зазорно пользоваться чужим или искренне забывать, что оно — чужое. Поэтому довод: вот, дескать, как был неистощим творческий дух того-то или такого-то, даром что он так мало писал (бывает, и ничего не написал), — довод ложный. Что ж до Олеши, то его прославляемое остроумие — к сожалению, еще одно свидетельство распыления драгоценного дара.
Так или иначе, его мемуарный облик — впечатляющий. Сама его вечная бедность красочна и живописна. Запоминается, уж конечно, не скучная
1
«Я была дома одна — звонок в дверь. Открываю. Стоит Юрий Олеша и, не сказав „здравствуйте“ и не войдя в квартиру, сразу с порога говорит: „Дайте пятьсот рублей“. Я сказала: „Что вы, Юрий Карлович, с ума, что ли, сошли? Хотите пять?“ Он сказал: „Давайте пять“. Взял и ушел, не войдя и не простившись».
(Из воспоминаний Натальи Чидсон, жены Николая Эрдмана).
И редко, редко — зато обжигая неожиданной правдой — промелькнет образ глубоко одинокого человека, потерявшего всё. Начиная с себя самого.
«Морозный декабрьский вечер, — опять вспоминает Гладков. — В тамбуре магазина „Советское шампанское“ стоит Ю. К. в демисезонном пальто с поднятым воротником. Из-под шапки выбиваются седые лохмотья волос. Увидев меня, он обрадовался и сказал, что зашел сюда погреться. Я пришел купить для матери чернослив, но он тащит меня к стойке, где пьют разливное шампанское, и заставляет выпить с ним. Я хочу заплатить, но он не дает.
— Пусть запишут за мной, — говорит он. — Я здесь кредитоспособен… — Он четко выговаривает каждый слог. Он не хочет меня отпускать и уговаривает куда-то идти. — Не уходи, Александр! Ну, хорошо, я поеду с тобой. Давай так — сегодня всюду вместе. Или ты со мной, или я с тобой…
Мне неловко и тягостно с ним. Он говорит слишком громко, и на нас смотрят, и вместе с тем мне жалко Ю. К., потому что понимаю, что это одна из тех минут, когда почему-то одиночество непереносимо. Но все же больше мне хочется уйти. И я ухожу. Он выходит за мной из магазина, и пар идет у него изо рта, когда он кричит мне вслед:
— Александр, не бросай меня!..»
Ужас!
Надо ли удивляться, что сходство генсека с нищим обнаруживаем и здесь?
Даже не слишком любя Фадеева хотя бы и как сочинителя «Разгрома» (не говорю: как партийно-литературного функционера), страшно и стыдно читать о его унижении, зафиксированном Корнелием Зелинским.
Страдавший жестоким алкоголизмом Фадеев уходит из своего секретарско-барского дачного дома, бродит по лесу, мыкается возле пристанционной забегаловки — пока не оказывается сердобольно подобран одним из тех, чьей мрачной, погромной тенью Л. К. Чуковская пыталась контрастно высветлить в нем хорошее. То есть — Михаилом Бубенновым.
Тот везет Фадеева на свою дачу, ставит водку, съезжаются бубенновские кореша — как на подбор, два жутчайших подонка, два черносотенца, стихотворцы Сергей Смирнов и Сергей Васильев. И эта братва отводит душу, сладострастно унижая того, кто, что б там ни было, им не чета.
Пьяный, босой, небритый Фадеев, оголодавший настолько, что редиску сует себе в рот вместе с ботвой, вконец теряя достоинство, лебезит перед Васильевым:
«— Сережка, как я перед тобой виноват! Боже мой, как я перед тобой виноват! Я же люблю твои стихи… Я еще во время войны должен был провести тебя на Сталинскую премию.
— Что делать, Саша. Ведь я во время войны не мог от тебя забеременеть.
— Ах, вот как ты бьешь. Ну что ж, бей. Я это заслужил».
Трезвый бьет по ослабевшему от водки — вот уж действительно ниже пояса: речь о родившей от Фадеева Маргарите Алигер. Попробовал бы «Сережка» что-то подобное вякнуть, когда «Саша» был — Александр Александрович. А сейчас:
«…Фадеев… плакал, вытирая слезы грязным носовым платком…
— Симонов однодневка. Это не художник. В конце концов, это карьерист высокого масштаба, хотя я и признаю, что он очень способный человек.
— Так тебе и надо, суке, — говорили Фадееву Бубеннов и Васильев. — Ты сам его породил. Вот теперь и пожинай, что посеял.
— Да, верно. Так мне и надо».
Олеша и Фадеев. Два одиночества, равно безуспешно надеющиеся вырваться из замкнувшегося круга — навязывая себя человеку, которому ты в очевидную тягость, или пластаясь перед теми, кто в иную минуту мерзок и тягостен для тебя.
Два одиночества — того, кого привыкли считать обожаемым центром застолья, и того, чей привычный облик: снисходительно-строгий глава писательского союза, классик, любимец вождя.
Неужели эти два одиночества и заслужены в равной степени?
От Кавалерова до «Кавалера»
Что до Фадеева, то водка — водкой, запой — запоем, но для начала ведь надо было, чтобы тебя и в трезвом твоем состоянии нечто соединило с этими монстрами, которых ты же и породил.
В мемуарах Семена Липкина рассказано, как однажды Фадеев — опять же в период запоя, «когда он становился удивительно человечен» (понимай: человечен, если и оказывался среди людей, а не нелюдей) — зашел на дачу Чуковского, где собрались сын Корнея Ивановича Николай, сам Липкин и Заболоцкий. И поделился с ними негодованием:
«Что делается в нашей литературе, конец света. Прислали мне из Пятигорска повесть „Кавалер Золотой звезды“, кому-то наверху она понравилась. Дорогие мои Коли и Сема, дальше идти некуда, дальше табуретки. Остается кричать: „Спасите наши души“.
Потом он читал с чувством, наизусть, строки Пастернака „Синий цвет“, куски из „Страшной мести“ Гоголя, пел „Выхожу один я на дорогу“, хорошо пел».
Проходит, однако (продолжает Липкин), время, «меня приглашают в Союз писателей на заседание президиума, посвященное выдвижению книг на соискание Сталинской премии. Как председатель комиссии по киргизской литературе, я должен был доложить президиуму мнение нашей комиссии о книге одного киргизского поэта. Сижу, жду, когда очередь дойдет до меня. Заходит речь о „Кавалере Золотой звезды“ Бабаевского. Хвалят. Берет слово Фадеев, тоже хвалит и вдруг, налившись краснотой, устремляет волчьей синевы глаза на меня и произносит со злостью: „Есть еще у нас чистюли, которые воротят нос от таких повестей“. Никто не понимает, почему Фадеев смотрит на меня, ведь моя роль маленькая, специальность узкая, и я, действительно, Бабаевского ни при какой погоде не читал. А Фадеев, видимо, вспомнил, что ругал этого „Кавалера“ при мне, рассердился на себя и перенес гнев на меня…»