Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
А что такого?
Больше того. Можно сами изменившиеся обстоятельства использовать с новой выгодой для себя.
«Никогда не забуду, — рассказывает журналист Андрей Караулов, — в „Независимую газету“, где я работал в отделе литературы и искусства, позвонил — пользуясь давним знакомством — один из заместителей министра культуры.
Сергей Владимирович Михалков написал в Кремль своему сыну Никите (он числился у Руцкого советником по культуре) официальное письмо, в котором просил передать ему, глубоко религиозному человеку, несколько икон, находящихся в Рыбинском музее. Автор Гимна Советского Союза был убежден, что эти иконы — его фамильное богатство. Михалков-младший передал письмо
Заместитель министра умолял — конфиденциально, разумеется, — вмешаться. Спасти музей. Устроить скандал».
«А чего захотел бы Эль-Регистан?» — называлась заметка в «Независимой газете».
(Может быть, захотел бы приватизировать самаркандскую площадь Эль Регистан, чье название журналист с тривиальной армянской фамилией почему-то взял своим псевдонимом? Правда, для этого было бы нужно, чтобы не устарели строчки совместного их с Михалковым творения: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь». Суверенный Узбекистан оказался б, пожалуй, не столь сговорчив, как российский вице-президент Руцкой.)
И в точности так же, как просто решается вопрос о вере (или, скорее, о выгоде, которую в одних условиях приносит вера, а в других, напротив, неверие), просты взаимоотношения этики и эстетики.
Остров и материк
Из того же михалковского интервью:
«Писатель с отвратительной личной биографией, аморальный человек в полном смысле слова, писал самые светлые произведения. (Что за писатель, попробуем ужо разгадать. — Ст. Р.)… Поскольку это писатель, творческая личность, он тянется к хорошему, а делает в жизни плохое. Это такая раздвоенность писательской личности. Вообще по творчеству писателя нельзя судить о его личности как человека».
Не знаю (вправду — не знаю), лукавил ли Михалков, когда рассказал в книге «Я был советским писателем» историю стихотворения «Светлана» — как теперь выражаются, судьбоносного. Во всяком случае, его сын Андрей Кончаловский пересказал отцовскую версию с полным доверием:
«В Литературном институте училась очень красивая блондинка по имени Светлана. Отец красивых девушек не пропускал, пытался за ней приударить. Встретил ее в Доме литераторов, выпил бутылку вина, подошел:
— Хочешь, завтра в „Известиях“ будут напечатаны стихи, которые я посвятил тебе?
— Глупости какие!
— Вот увидишь.
Незадолго до этого он отнес свои стихи в „Известия“, два стихотворения взяли, предупредили отца, что будут публиковать.
Отец позвонил в редакцию:
— Назовите стихотворение „Светлана“.
На следующий день газета вышла со стихотворением „Светлана“:
Ты не спишь, подушка смята, Одеяло на весу, Ветер носит запах мяты, Звезды падают в росу…Очень красивые стихи. Случайность, но имя девушки совпало с именем дочери Сталина».
Хорошо. Поверим — или, что уж скрывать, вежливо сделаем вид, будто поверили: случайность. Допустим, что в 1935 году, когда культ вождя утвердился на уровне общественной истерики, Михалков просто не сообразил, что меняет название «Колыбельная» на имя дочки вождя. Как, к слову, и годом позже посвятил стихи Александру Фадееву не потому, что тот уже был «зам. пред. оргкомитета СП, член правления и президиума СП СССР» (цитирую Краткую литературную энциклопедию). Правда, Фадеев, по признанию самого Михалкова, все же «заподозрил начинающего поэта в желании польстить ему» — чего, разумеется, не было. Были совершенно искренняя любовь и абсолютно бескорыстное уважение.
Все может быть. Главное, как воспринял «Светлану» отец — Светланы Иосифовны и всего народа.
«Через несколько дней, — повествует сын Михалкова, — отца вызвали в ЦК ВКП(б) к ответственному товарищу Динамову.
— Товарищу Сталину понравились ваши стихи, — сказал Динамов. — Он просил меня встретиться с вами и поинтересоваться условиями, в которых вы живете.
Через три года — орден Ленина».
Орден орденом, но то, что стихи понравились Сталину по личной причине, что он ревниво счел их как бы частью своего семейного обихода, — это уж без сомнения. Для него стишок из «Известий» был не литературой, а прямым доказательством преданности поэта его семье, лично ему. Так же как (аналогия, возможно, покажется неожиданной) не литературой, не журналистикой, а посягательством на его очаг — опять же прямым — будет для Сталина статья из военной «Правды» под названием «Письмо лейтенанта Л. из Сталинграда». Корреспонденция, стилизованная под лирическое письмо к любимой и нагло указывающая местожительство оной: «Сейчас в Москве, наверное, идет снег. Из твоего окна видна зубчатая стена Кремля».
«Увидев это, я похолодела», — вспомнит Светлана Сталина, уже ставшая Аллилуевой. Похолодела не попусту: «лейтенант Л.», он же Люся, он же Алексей Каплер, роман с которым был пресечен ее суровым отцом, именно после этого был арестован.
«Кремлевский горец» в обоих, столь разных, случаях стал за честь семьи.
В общем, что толковать: вроде бы надо, но трудно поверить в «случайность», с какою всего лишь одно, сгоряча переименованное стихотворение принесло почти юному автору любовь вождя, выраженную вполне материально. Еще — и гораздо — трудней допустить искренность утверждения (вновь цитирую интервью), будто, в отличие от новейших времен, «почему-то в советское время литература кризис не переживала». А если «отдельных писателей» не всегда печатали, то «потом премии давали». Мешают верить не только индивидуальные судьбы Платонова или Ахматовой, но и подавляющий даже голой цифирью список участников Первого съезда писателей, посаженных или убитых. Но с другой стороны, и простодушие Михалкова — особого, феноменального рода; и цельность его, пронесенная через всю жизнь, тоже феноменальна.
Так что давайте все же поверим — в искренность, в простодушие, в цельность. Доверию нашему может способствовать даже наивность, даже противоречие фактам, даже отсутствие логики…
Хотя почему «даже»? Что это за простодушие — без наивности, с логикой, к тому же отягощенное фактами? Потому всего только улыбаешься, когда Михалков в книге «Я был советским писателем», по общей инерции сказав об «угодничестве», окружавшем и развращавшем престарелого Брежнева, может предварить свое осуждение воспоминанием:
«Как-то, вернувшись из Софии, где проходила детская Ассамблея, я привез Брежневу медаль участника этого детского праздника и, будучи у него на приеме, вручил ему этот памятный знак».
Учел, стало быть, страсть генсека к «памятным знакам», позаботился угодить этой страсти (что особо приятно, в форме трогательно шутливой). И если нынче иронизирует, то без грубого желания отмыться и нахамить задним числом, от чего удерживаются не все. Как не удержался, скажем, эстрадник Геннадий Хазанов, превративший в издевательский скетч историю своего выступления на брежневском дне рождения — тогда-то он вряд ли был настроен так сардонически…